В ветренной части мира я отыскал приют. Вот про что напевал, пряча плавник, лихой Здесь никто не крикнет, что ты чужой, небожитель, прощенного в профиль бледней греха, убирайся назад, и за постой берут заливая глаза на камнях ледяной ухой, выцветаньем зрачка, ржавою чешуей. чтобы ты навострился слагать из костей И. Х.

И фонарь на молу всю ночь дребезжит стеклом, Так впадает - куда, стыдно сказать - клешня. как монах либо мусор, обутый в жесть. Так следы оставляет в туче кто в ней парил. И громоздкая письменность с ревом идет на слом, Так белеет ступня. Так ступени кладут плашмя, никому не давая себя прочесть. чтоб по волнам ступать, не держась перил.

-90

БЮСТ ТИБЕРИЯ и Ромула. (Те самые уста!

глаголющие сладко и бессвязно Приветствую тебя две тыщи лет в подкладке тоги.) В результате - бюст спустя. Ты тоже был женат на бляди. как символ независимости мозга У нас немало общего. К тому ж, от жизни тела. Собственного и вокруг - твой город. Гвалт, автомобили, имперского. Пиши ты свой портрет, шпана со шприцами в сырых под'ездах, он состоял бы из сплошных извилин. развалины. Я, заурядный странник, приветствую твой пыльный бюст Тебе здесь нет и тридцати. Ничто в безлюдной галерее. Ах, Тиберий, в тебе не останавливает взгляда. тебе здесь нет и тридцати. В лице Ни, в свою очередь, твой твердый взгляд уверенность скорей в послушных мышцах, готов на чем-либо остановиться: чем в будущем их суммы. Голова ни на каком-либо лице, ни на отрубленная скульптором при жизни, классическом пейзаже. Ах, Тиберий! есть, в сущности, пророчество о власти. Какая разница, что там бубнят Все то, что ниже подбородка, - Рим: Светоний и Тацит, ища причины провинции, откупщики, когорты, твоей жестокости! Причин на свете нет, плюс сонмы чмокающих твой шершавый есть только следствия. И люди жертвы следствий. младенцев - наслаждение в ключе Особенно, в тех подземельях, где волчицы, потчующей крошку Рема все признаются - даром, что признанья

под пыткой, как и исповеди в детстве,

однообразны. Лучшая судьба

быть непричастным к истине. Понеже

она не возвышает. Никого.

Тем паче цезарей. По крайней мере, ты выглядишь способным захлебнуться скорее в собственной купальне, чем великой мыслью. Вообще - не есть ли жестокость только ускоренье общей судьбы вещей? свободного паденья простого тела в вакууме? В нем всегда оказываешься в момент паденья.

Январь. Нагроможденье облаков над зимним городом, как лишний мрамор. Бегущий от действительности Тибр. Фонтаны, бьющие туда, откуда никто не смотрит - ни сквозь пальцы, ни прищурившись. Другое время! И за уши не удержать уже всбесившегося волка. Ах, Тиберий! Кто мы такие, чтоб судить тебя? Ты был чудовищем, но равнодушным чудовищем. Но именно чудовищ отнюдь не жертв - природа создает по своему подобью. Гораздо отраднее - уж если выбирать быть уничтоженным исчадьем ада, чем неврастеником. В неполных тридцать, с лицом из камня - каменным лицом, рассчитанным на два тысячелетья, ты выглядишь естественной машиной уничтожения, а вовсе не рабом страстей, проводником идеи

и прочая. И защищать тебя от вымысла - как защищать деревья от листьев с ихним комплексом бессвязно, но внятно ропщущего большинства.

В безлюдной галерее. В тусклый полдень. Окно, замызганное зимним светом.

Шум улицы. На качество пространства никак не реагирующий бюст... Не может быть, что ты меня не слышишь! Я тоже опрометью бежал всего со мной случившегося и превратился в остров с развалинами, с цаплями. И я чеканил профиль свой посредством лампы. Вручную. Что до сказанного мной, мной сказанное никому не нужно и не впоследствии, но уже сейчас. Но если это тоже ускоренье истории? успешная, увы попытка следствия опередить причину? Плюс, тоже в полном вакууме - что не гарантирует большого всплеска. Раскаяться? Переверстать судьбу? Зайти с другой, как говориться, карты? Но стоит ли? Радиоактивный дождь польет не хуже нас, чем твой историк. Кто явится нас проклинать? Звезда? Луна? Осатаневший от бесчетных мутаций с рыхлым туловищем, вечный термит? Возможно. Но, наткнувшись в нас на нечто твердое, и он должно быть, слегка опешит и прервет буренье.

"Бюст, - скажет он на языке развалин и сокращающихся мышц, - бюст, бюст".

В ОКРЕСТНОСТЯХ АЛЕКСАНДРИИ

Карлу Профферу

Каменный шприц впрыскивает героин в кучевой, по-зимнему рыхлый мускул. Шпион, ворошащий в помойке мусор, извлекает смятый чертеж руин.

Повсюду некто на скакуне; все копыта - на пьедестале. Всадники, стало быть, просто дали дуба на собственной простыне.

В сумерках люстра сродни костру, пляшут сильфиды, мелькают гузки. Пролежавший весь день на "пуске" палец мусолит его сестру.

В окнах зыблется нежный тюль, терзает голый садовый веник шелест вечнозеленых денег, непрекращающийся июль.

Помесь лезвия и сырой гортани, не произнося ни звука, речная поблескивает излука, подернутая ледяной корой.

Жертва легких, но друг ресниц, воздух прозрачен, зане исколот клювами плохо сносящих холод, видимых только в профиль птиц.

Се - лежащий плашмя колосс, прикрытый бурою оболочкой с оттделанной кружевом оторочкой замерзших после шести колес.

Закат, выпуская из щели мышь, вгрызается - каждый резец оскален в электрический сыр окраин, в то, как строить способен лишь

способный все пережить термит; депо, кварталы больничных коек, чувствуя близость пустыни в коих, прячет с помощью пирамид

горизонтальность свою земля цвета тертого кирпича, корицы. И поезд подкрадывается, как змея, к единственному соску столицы.

1982

Вашингтон

КЕЛОМЯККИ

I

Заблудшийся в дюнах, отобранных у чухны, городок из фанеры, в чьих стенах едва чихни телеграмма летит из Швеции: "Будь здоров". И никаким топором не наколешь дров отопить помещенье. Наоборот, иной дом согреть порывался своей спиной самую зиму и разводил цветы в синих стеклах веранды по вечерам; и ты, как готовясь к побегу и азимут отыскав, засыпала там в шерстяных носках.

II

Мелкие, плоские волны моря на букву "б", сильно схожие издали с мыслями о себе, набегали извилинами на пустынный пляж и смерзались в морщины. Сухой мандраж голых прутьев боярышника вынуждал порой сетчатку покрыться рябой корой. А то возникали чайки из снежной мглы, как замусоленные ничьей рукой углы белого, как пустая бумага, дня; и подолгу никто не зажигал огня.