С 1815 года Оскар жил на улице Серизе, в праздничные дни отчим брал его из коллежа домой и отводил обратно; подростком и юношей он ничего не видел, кроме скромной материнской квартирки, так что у него не было отправных точек для сравнения. По совету Моро, его держали в строгости, в театр водили редко, да и то только в Амбигю-Комик, где не было шикарной публики, которая могла бы привлечь его взгляд, даже если предположить, что подросток способен отвести глаза от сцены ради того, чтобы полюбоваться зрительным залом. Его отчим придерживался еще моды времен Империи и носил часы в кармашке панталон, выпуская на живот массивную золотую цепочку, на конце которой болталась связка брелоков, печатки и ключик с круглой плоской головкой, в которую был вделан мозаичный пейзаж. Оскар, считавший эти остатки старомодной роскоши пределом элегантности, был ошеломлен при виде изысканного и небрежного изящества своего будущего спутника. Молодой человек всячески выставлял напоказ дорогие перчатки и, казалось, хотел ослепить Оскара, играя перед его носом щегольской тростью с золотым набалдашником. Оскар был как раз в том возрасте, когда любая мелочь дает повод для больших радостей или больших горестей, когда нелепый костюм приносит больше огорчения, чем любое несчастье, когда честолюбивые помыслы еще далеки от высоких идеалов и сводятся к такому вздору как франтовство или желанье казаться взрослым. Молодежь в этом возрасте очень пыжится и без удержу бахвалится самыми что ни на есть пустяками; но если в молодости завидуют хорошо одетому дураку, то в не меньшей степени восторгаются талантами и приходят в восхищение от ума. Порок зависти, если он не пустил глубоких корней в сердце, лишь свидетельствует об избытке жизненных сил, о богатстве воображения. Что за важность, если девятнадцатилетний мальчик, единственный сын, воспитанный в строгости, потому что семья живет на тысячу двести франков жалованья и стеснена в средствах, но боготворимый матерью, ради него готовой на все лишения, что за важность, если он приходит в восторг от двадцатидвухлетнего щеголя, если он с завистью созерцает его венгерку на шелковой подкладке со шнурами на груди, его дешевый кашемировый жилет, полинявший фуляр, продетый в кольцо дурного тона? Ведь это же грешки, которые встречаются во всех слоях общества, где низшие всегда завидуют вышестоящим. Даже гениальные люди отдали в молодости дань этой страсти. Ведь как женевец Руссо восхищался Вантюром и Баклем![11] Но Оскар от грешка перешел к греху, он почувствовал себя униженным, обиделся на своего спутника, и в душе его зародилось тайное желание доказать тому, что и он не хуже. Оба красавца продолжали меж тем свою прогулку от ворот до конюшен и от конюшен до ворот, а оттуда на улицу; и всякий раз, проходя мимо кареты, они взглядывали на Оскара, забившегося в угол. Оскар, убежденный, что усмешки франтов относятся к нему, старался казаться совершенно равнодушным. Он принялся мурлыкать припев песенки, введенной тогда в моду либералами: «В том вина Вольтера, в том вина Руссо».[12] По независимому поведению они, верно, приняли его за младшего клерка какого-нибудь стряпчего.

— Знаешь, он, должно быть, служит хористом в Опере! — заметил Амори.

Терпенье Оскара лопнуло, он вскочил, снял «спинку» и спросил Пьеротена:

— Когда же мы тронемся?

— Теперь скоро, — ответил кучер, взяв кнут в руки, и окинул взглядом Ангенскую улицу.

В эту минуту появился молодой человек в сопровождении другого, еще совсем мальчишки; за ними следовал носильщик, впрягшийся в тележку. Молодой человек пошептался с Пьеротеном, тот мотнул головой и кликнул своего фактора. Прибежавший фактор помог разгрузить тележку, где, кроме двух чемоданов, находились ведра, кисти, странного вида ящики, множество всяких свертков и инструментов, которые тот пассажир, что помоложе, забравшись на империал, принялся убирать и раскладывать с необычайным проворством, так что бедный Оскар, улыбавшийся матери, которая стояла на другой стороне улицы, не приметил ни одного инструмента, а по ним, конечно, можно было догадаться о профессии его новых спутников. На мальчишке, лет шестнадцати, была серая блуза, стянутая лакированным ремнем; картуз, лихо сдвинутый набекрень, и черные кудри до плеч, разметавшиеся в живописном беспорядке, свидетельствовали о его веселом нраве. Черный шелковый фуляр резко оттенял белизну шеи и еще сильнее подчеркивал лукавство серых глаз. В оживленном лице, смуглом и румяном, в изгибе довольно толстых губ, в оттопыренных ушах, вздернутом носе, во всех чертах его физиономии чувствовался озорной нрав Фигаро, молодой задор; а проворные движения и насмешливый взгляд говорили о том, что он развит не по возрасту, так как с малолетства занимается своей профессией. У этого мальчика, которого Искусство или Талант уже сделали взрослым, казалось, был свой внутренний мир, ибо вопросы костюма, по-видимому, мало его трогали, — он взирал на свои нечищенные сапоги, будто подтрунивая над ними, а пятна на простых тиковых штанах разглядывал с таким видом, словно интересовался их живописностью, а совсем не тем, как бы их вывести.

— Не правда ли — я колоритен? — отряхиваясь, сказал он своему спутнику.

По взгляду этого спутника можно было понять, что он держит в строгости своего подручного, в котором опытный глаз сразу признал бы веселого ученика живописца, на жаргоне художественных мастерских именуемого «мазилкой».

— Не паясничай, Мистигри! — заметил его спутник, называя мальчишку тем прозвищем, которым его, по-видимому, окрестили в мастерской.

Этот пассажир был худым и бледным молодым человеком с богатой шевелюрой в самом поэтическом беспорядке: но черпая копна волос очень подходила к его огромной готова с высоким лбом, говорившем о недюжинном уме. У него было подвижное, некрасивое, но очень своеобразное лицо, до того изможденное, словно этот странный юноша страдал тяжким и длительным недугом, либо был изнурен лишениями, вызванными нищетой, — а это тоже тяжкий и длительный недуг, — либо еще не оправился от недавнего горя. Его костюм был почти схож с костюмом Мистигри, разумеется, принимая во внимание различие в их положении. На нем был зеленого цвета сюртучок, плохонький и потертый, но без пятен и тщательно вычищенный, черный жилет, так же, как и сюртук, застегнутый наглухо, и красный фуляр, чуть видневшийся из-под жилета и узкой полоской окаймлявший шею. Черные панталоны, такие же потрепанные, как и сюртук, болтались на его худых ногах. Запыленные сапоги свидетельствовали о том, что он пришел пешком и издалека. Быстрым взором художник окинул все уголки постоялого двора, конюшню, неровные окна, все мелочи и поглядел на Мистигри, насмешливые глаза которого повсюду следовали за взглядом патрона.

— Красиво! — сказал Мистигри.

— Ты прав, красиво, — повторил незнакомец.

— Мы слишком рано пришли, — сказал Мистигри. — Пожалуй, успеем еще что-нибудь пожевать. Мой желудок подобен природе — не терпит пустоты.

— Успеем мы выпить по чашке кофея? — ласковым голосом спросил молодой человек Пьеротена.

— Только не задерживайтесь, — ответил Пьеротен.

— Ну, значит, у нас еще в запасе добрых четверть часа, — отозвался Мистигри, обнаруживая наблюдательность, свойственную парижским «мазилкам».

Юноши исчезли. В гостинице на кухонных часах пробило девять. Тут Жорж счел вполне правильным и уместным выразить свое недовольство.

— Послушайте, любезный, — обратился он к Пьеротену, стукнув тростью по колесу, — когда имеешь счастье обладать таким комфортабельным рыдваном, то по крайней мере надобно хоть выезжать вовремя. Черт знает что такое! Ну кто станет кататься в вашей колымаге ради собственного удовольствия? Значит, уж неотложные дела, раз человек решился вверить ей свое бренное существование. А ваша кляча, которую вы величаете Рыжим, времени в дороге не нагонит.

— А мы еще Козочку впряжем, пока те пассажиры кофей кушают, — отозвался Пьеротен. — Ступай-ка напротив, в дом пятьдесят, — обратился он к своему конюху, — узнай, что, дядюшка Леже с нами поедет?..

вернуться

11

Вантюр и Бакль. — Руссо рассказывает о своем юношеском увлечении этими ничем не примечательными молодыми людьми («Исповедь» Руссо, ч. I, кн. 3 и 5).

вернуться

12

«В том вина Вольтера, в том вина Руссо». — В пастырском послании парижских викариев по случаю поста (1817) содержался выпад против сочинений Вольтера и Руссо. Откликом на это послание явилась песенка Беранже «Послание парижских викариев». Бальзак цитирует припев этой песенки.