Мать-старушка, ее лицо опухло, покраснело, все выросло в радостные, гордые глаза:

- Благослови тебя бог, сыночек.

У него под френчем горячая радость, чай как вино: - Россию спасли.

Сестра:

- Сегодня казаки придут. Милые станичники на приземистых, гривастых, горбоносых лошадях.

Горожане забывчивы, забыли лампасы, а ведь у казаков лампасы, песни у казаков заунывные.

Но есть главное:

твердая власть.

Полный и седобородый, отцовским басом:

- Твердая власть и законность - это главное.

На стене висит группа:

Сонечка со знакомыми казачьими офицерами в белых кителях, выцвело все, - давно это было, в 13-м г. в мирное время, когда юность высвечивалась червонной пылью по синей утренней эмали, когда законность согревалась горячим, пахучим чаем с до-красна топленым молоком, как сегодня.

- Кушай, родной, ты жертвуешь жизнью.

Бас густел:

- Он обязан, я - отец и это сознаю.

Володя смеется:

- Сознаешь, когда все кончилось нашей победой.

- Ну, для родины... мы все обязаны...

Беды нет, тревога новая, так это непривычно, будто родился кто-то в семье, или - взрослый ее желанный сочлен вернулся.

Уходит Володя.

Теперь улицы как звенящие ручьи по весне, из ручьев река всех белогвардейских организаций, сливаясь по Московской, течет радостная в червонном утре, загибаясь на повороте Советского проезда, широко и звонко разбивая кремлевский вход.

Великолепно организовано. Даже пропусков никто не спрашивает, глядя на сияющий погон с горячей звездочкой.

Предупредить. Броситься.

А как броситься?

Как пройти через город? Для сердобольных, по улице в серой чаще домов, в синей чаще еще непонятного, но уже страшного дня: капканы, капканы, капканы; не пойдешь - мучься.

На Козьем Бугре обыватели, все: с пороком сердца, с перебоями сердца. На Козьебугровских обывателей пал трепетный страх. Ночью замолчала перестрелка, молчанием осветило обстоятельства, сообразительных высветило: опасность. И уже нет места заблуждениям. Темный катился с Козьебугровского склона, как перекати-поле, слух и он как звон шел, как вода по водопроводным трубам, он становился органичным, неотъемлемым от городского затишья, перекати-поле прыгает по тротуару, вметываясь в каждое парадное.

- Сиди дома, тебе говорят.

Темнеет день. Темнотой обрастают комнаты закрываемыми ставнями снова. Известия падают глыбами, как и предположения. В занавешенных комнатах легчайший, плотный, шелковый шелестел запах нафталина.

Улицы звенят, так звенят ручьи весной, так же весной звенят, проламываясь, льдинки. Железный зев Кремлевских ворот жует и глотает звенящие льдинки. Разве у маратовцев на лбу написано, что они не мобилизованые!

- Славный караул.

После этой похвалы - волчьи ямы, засада; весь широкий кремлевский двор, - скорее не двор даже, а площадь, - открыт, а деться некуда, выбежать некуда, сзади матросский приклад, ограждающий все это, ограниченное белыми стенами, пространство от удаляющейся вселенной.

АРЕСТОВАНО:

112.

Еще

113

14

15

16... 7... 8...

Когда иссякли новые партии зеленых льдинок и льдистых шпор, когда кремлевские подступы уже не загребают идущих, когда сверкающие взгляды караула горят не из опущенных хитро ресниц, а пышат в упор ненавистью:

- Нельзя так, куда?

тогда перекати-поле, тогда слух клубится и, как в рупор, из дома в дом гудит:

Восстание ликвидировано.

Тогда и мобилизованные, густой жижей, никому не нужной и не интересной толпой натыкались на щетину:

распоряжения:

- В Красные казармы.

На щетину штыков и ежевых рукавиц, которые мятежников охватывали плотно, уплотняли, утрамбовывали, прессовали и вели под конвоем по Никольской к Красным казармам.

Но мобилизованных мало. Они вообще не собрались. Городские ждали казаков, сельские мирно пошли по домам: и на самом суровом лице иногда проползет заразительная улыбка.

Мятежный замысел выхолощен, самое нужное сделано, большевиков нет, комиссаров нет, мобилизация сорвана, всех, кого надо расстреляли нынче ночью. Домой надо, - и разошлись.

Официальное известие нависало сизо:

мятеж ликвидирован.

Ломало истерикой старушку. Старушка, как нынче утром выросла в улыбку, так вся теперь, через каких-нибудь полтора часа вытекла в сплошную слезу. Ломая, истерика бросила ее на диван:

- Володя, мальчик мой!

- Володя! там засада, ты слышишь? ты слышишь, там ловят! тебя поймают! тебя не отпустят.

Совершенно правильно: расстреляют, совершенно правильно: не помилуют; нарочные неизвестно от кого ездят по городу, собирают экстренное заседание Губисполкома и Горсовдепа.

Нельзя заниматься политикой.

- За что? За что? Я же говорила, нельзя, нельзя!

Во всей этой невнятной истерике слышалось новое захлебывающее слово: Болтов.

Как бы перезревший виноград золотой, как бы ослепительно начищенный и теплый, словно медная дверная ручка из-под кирпичного порошка, которым ревнивая хозяйка трет позеленевшие вещи, отделился от зеленого рассвета и встал день. - Разве день? - Разумеется, день. - С него начинался огненный уклад: революции. Можно, не опасаясь того, что, того и гляди, захватят, - выйти из конспиративной норы, секретной дыры, из тайной квартиры в этот огненный уклад: революции.

Уничтожен партийный билет, выдадут новый. Гора мятежа прорвалась и лопнула, потому что остались только, как тухнущая, пухлая лава, пожарища.

Сгорели:

Гостиница "Виктория" - инструкторская школа.

Губкомитет партии - бывш. губернаторский дом.

Ряд прилегавших домов сгорел и обуглился.

Черные остовы истончились, остыли, такими незнакомыми являлись, должно быть, археологам античные города.

Последим - вон за той группой - из трех человек. Они шли и, по усвоенной за два дня привычке, озирались, но тут же смехом останавливали это опасение.

- Легализованы. Вылезли из подполья.

И через пятнадцать минут, уже не озираясь, не вглядываясь во все стены, они, члены Совета, партийные товарищи, делегаты фабричных комитетов, - по-двое, по-трое, поднимаются по гудящим лестницам, через гулкий вестибюль Дома Труда (б. Городская Дума), в упор встречая вопросом старика швейцара: