Русская интеллигенция - это уже дело прошлого - представляла явление столь же своеобразное, сколь и замечательное. Отличительную, характерную черту ее вижу в том, что для нее на первом месте стояло общественное служение, подчинявшее себе все другие личные и частные интересы. Отсюда повышенное настроение, заставлявшее, точно первая любовь, звучать золотые струны души и поднимавшее над будничной суетой. А. И. ярко выделялся и среди интеллигенции: ему вообще не приходилось считаться с личными интересами, таких у него не было. Жизненный девиз его можно определить проникновенными словами Тургенева: "жизнь не шутка и не забава, жизнь даже не наслаждение, ...жизнь - тяжелый труд. Отречение, отречение постоянное - вот ее тайный смысл, ее разгадка... Не наложив на себя железных цепей долга, не может человек дойти, не падая, до конца своего поприща". Одну только оговорку надо бы внести сюда: А. И. не накладывал на себя железных цепей. Таково было впечатление, что с ними он и родился. Никому, во всяком случае, не дано было видеть, что он чувствует или тяготится тяжестью цепей своих. Напротив, казалось, что они несут его, и походка была у него такая неслышная, спокойная, ровная, словно он не ступает, а несется.
Этими же цепями неколебимо сковано было изумительное гармоническое сочетание любви к ближнему с любовью к дальнему. Слишком известно, что эти два рода любви, как будто столь близко родственные, нередко проявляют себя непомнящими родства. Отрицательное их сочетание - отсутствие любви к ближнему и к дальнему - явление обычное, но {53} совмещение любви к человеку и к человечеству, увы! встречается далеко не часто. Однако, у А. И. эти непомнящие родства дружески сосуществовали и соперничали только в степени активности, беззаветности и жертвенности.
За 25 лет нашего сотрудничества и дружбы и - временами - ежедневного общения я положительно не припомню ни одной беседы на тему, выходящую из области общественного долга. Совсем не могу себе представить его сидящим, например, в театре, концерте и т. п. Но за то его можно было встретить везде, где творилось общественное дело или требовалось кому-нибудь помочь. Труднее всего было застать его дома: помню, как однажды удивился моему телефонному звонку сын его, тогда еще мальчик, и недовольно сказал мне : "папы же нет дома", а на вопрос, где бы можно его сейчас найти, уверенно прибавил: "он шлёпает". А. И. действительно "шлёпал" с утра до поздней ночи, потому что дня не хватало, потому что задача так была поставлена, что "где горе слышится, где трудно дышится, будь первый там!" И эта установка становилась с каждым годом все шире известной, все росло количество "клиентов", и все тяжелей становился короб дел, поручений и просьб, с которыми он утром выходил из дому "шлёпать".
С чем только и кто к А. И. ни обращался и что только ни брал он на себя! Напомню здесь два-три характерных случая: один из них касается громкого разоблачения Азефа, когда эсеры никак не могли преодолеть своего нежелания поверить в предательство главы "боевой организации" и, ради получения все новых, совсем излишних уже доказательств, меньше всего считались с интересами "ближнего".
К Браудо они и обратились в самый решительный момент с просьбой получить от Лопухина письмо на имя Столыпина, которое должно было рассеять последние сомнения, опустить письмо в почтовый ящик и копию отправить в редакцию "Таймса". Участие А. И. представлялось необходимым, как гарантия, что письмо будет отправлено по назначению, что никакие соображения не отвлекут его от точного исполнения долга, - в этом и Фома неверующий усумниться не мог бы. А Браудо, хоть сам и был уже вполне уверен в предательстве Азефа и отчетливо сознавал, что посредничество станет известным и подвергает его большому риску, ни на минуту не {54} задумался просьбу исполнить, по той простой причине, что кому-нибудь придется же это сделать, а раз так, то разве можно сваливать тяжесть с себя на чужие плечи!
Другой случай касается "Речи", в редакции коей А. И. был частым и всегда самым дорогим гостем. Я не мог удержаться от радостного восклицания при виде его, ибо, с чем бы он ни пришел, его степенная осанка, задумчиво грустное лицо с лучистыми глазами сразу рассеивали суетливое редакционное настроение, сменявшееся предвкушением душевного отдыха. Случай, о котором я хочу рассказать, относится примерно к 1911 г.,, когда А. Н. Хвостов, впоследствии министр внутренних дел, был нижегородским губернатором, и наш корреспондент настойчиво отмечал все его вызывающие беззакония. А. И. пришел со странным, как он выразился, поручением.
"Вчера был у меня приехавший из Н.-Новгорода раввин и много рассказывал об ужасных притеснениях евреев ни перед чем не останавливающимся губернатором. А на днях Хвостов вызвал раввина к себе и заявил, что если "Речь" не перестанет писать о нем, то за каждую корреспонденцию будет выслана из города еврейская семья. Раввин уверял, что он никого в редакции не знает и бессилен повлиять на нее, но Хвостов был непреклонен: "если Вы поищете, то найдете нужную связь". Пытался раввин объяснить, что отрицательное отношение "Речи" может только способствовать карьере губернатора. Хвостов признал это правильным, но прибавил, что как раз, когда он прохлаждается за утренним кофе, ему подают петербургскую газету и настойчивое упоминание его фамилии досаждает и отравляет удовольствие. "Поэтому, так и знайте - если мне будут досаждать, то и я вам буду платить неприятностями".
На этом А. И. оборвал рассказ и, сильно наморщив лицо, задумался. "Ну, как же нам быть?" - спросил я. Он не сразу ответил, и наконец как бы выдавил из себя слова: "какой негодяй!" Но и это произнесено было бес малейшего повышения голоса, просто как констатирование факта, как бы речь шла, например, о змее, которая собиралась ужалить. Что ж тут поделаешь? Такой она создана, и ядовитое жало ее единственное оружие в борьбе за существование. Не нужно было спрашивать, чем кончилась беседа А. И. с раввином, сам же {55} он даже не поставил вопроса о возможности изменения отношения газеты к необузданному губернатору. Верный и преданный сын своего многострадального народа, А. И. и в мыслях не мог бы отделять и противополагать интересы еврейства благу родины своей, как он понимал его.
Иногда А. И. появлялся с большими и приятными сюрпризами. Особенность его положения среди петербургской интеллигенции была еще и в том, что у него были крепкие связи в высших слоях бюрократии, ему были открыты и двери великокняжеских дворцов. Он и здесь пользовался неограниченным доверием и искренним уважением, а директор публичной библиотеки, в которой А. И. служил до смерти своей, Кобеко горячо любил его. Одним из таких сюрпризов был оказавшийся в его руках проект "основных законов", выработанный в апреле 1906 года и хранившийся в величайшей тайне.
В своих, вообще весьма неточных "Воспоминаниях" Витте утверждает, что, по состоявшемся уже оформлении этих законов, они были сообщены Треповым В. Ковалевскому, который "пригласил к обсуждению Муромцева, Милюкова, И. Гессена и М. Ковалевского. Они составили записку, которая была передана В. Ковалевским генералу Трепову. В. Ковалевский действительно обращался ко мне, с просьбой о составлении проекта высочайшего манифеста, но это было года за два до основных законов, а в данном случае проект доставлен был мне Александром Исаевичем, который, если не ошибаюсь, получил его от бар. Икскуля фон Гильденбанда. Опубликование проекта в печати заставило правительственные верхи пересмотреть и несколько улучшить окончательную редакцию. Точно так же годом раньше А. И. доставил мне протоколы "петергофских совещаний" о Думе с предложением написать к ним предисловие, с которым он н издал их заграницей.
Мы расстались при нынешнем режиме, А. И. остался в России. Мысль о бегстве была органически чужда его душевному складу, хотя именно ему легко было бы найти работу и заграницей. Напротив, теперь-то, когда стихия разбушевалась, и надо было стоять на посту и оградить от нее такое ценное государственное достояние, как Публичная библиотека. В Берлин он приехал в 1924 г., чтобы полечиться углекислыми ваннами, но и тут, когда смерть стояла уже за {56} спиной, он весь был поглощен собиранием русских книг, вышедших заграницей.