Во время встречи с Чиано в Бергхофе на следующий день Гитлер произнес фразу, до сих пор звучащую в моих ушах: «Я неколебимо убежден, что ни Англия, ни Франция не вступят во всеобщую войну». В тот второй день Чиано не делал больше попыток заставить Гитлера прислушаться к совету Муссолини. Он больше не говорил о неспособности Италии принять участие в военных действиях. Совершенно необъяснимым образом он сложился, словно складной нож. «Вы так часто оказывались правы, в то время как мы придерживались противоположного мнения,? сказал он,? что, я думаю, очень возможно, и на этот раз Вы видите все лучше нас».
Я был глубоко разочарован, а Аттолико, когда я рассказал ему, что Чиано отступил, выразил остальным итальянцам свою большую озабоченность относительно результатов, к которым могла привести новая позиция министра иностранных дел. При таких обстоятельствах вопрос о коммюнике для прессы отпал сам собой. Чиано не указал, что Италия имеет право ввиду ее договора с Германией настаивать на совместном принятии решения насчет позиции относительно Польши.
Во второй половине того же дня Чиано покинул Зальцбург. «Я возвращаюсь в Рим,? отметил он в своем дневнике,? полный отвращения к Германии, ее фюреру и их поведению».
Разумеется,»мне не предоставили самолет, чтобы вернуться на Северное море, и мне оставалось быть благодарным, что Риббентроп позволил мне продолжить отпуск. На следующий день я снова приехал в Нордерней.
Несколько дней спустя мне опять позвонили из министерства иностранных дел. «К сожалению, тебе придется еще раз прервать отпуск»,? сказали мне. На мой сердитый вопрос, что стряслось на этот раз, мой друг не мог дать ответ. «Наверное, ты сможешь снова купаться в Северном море через несколько дней»,? все, что я смог из него вытянуть. Пилот-капитан Шмидт, появившийся над островом два часа спустя, тоже не имел представления, куда мне предстояло направиться.
«Я только должен доставить Вас в Берлин. Кроме этого я ничего не знаю»,? сказал он мне, пока мы летели над островами Северного моря.
Когда я добрался до Берлина, меня ждала сенсация в виде запечатанного конверта на моем письменном столе в министерстве иностранных дел. Я получил указание лететь в Москву с Риббентропом, чтобы присутствовать на его встрече со Сталиным. В этом случае я ехал не в качестве переводчика, так как я не говорил по-русски. В мои функции входило составление отчета о ходе переговоров и запись любых соглашений, которые могут быть достигнуты. Этого я ожидал меньше всего. Переводчик по сути своей профессии вряд ли не найдет слов, но в этом случае все слова вылетели бы у меня из головы, если бы я попытался выразить свое изумление. Друзья действительно намекали мне, что Гитлер уже некоторое время кокетничает идеей сближения с Советским Союзом. Человек, связанный и с Гитлером, и с Риббентропом, Гевел, тоже рассказывал мне, с каким восторгом, почти с восхищением Гитлер говорил о Сталине, когда в Канцелярии показывали кинохронику, в которой русский диктатор дружелюбно кивал своим солдатам на параде. Но я не придавал особого значения таким вещам, и в результате новый поворот оказался для меня почти таким же сенсационным, как для Германии и всего мира. «Зловещая новость разразилась над миром как взрыв»,? пишет Черчилль в своей книге «Приближение бури».
Впечатление, которое произвела эта новость на друзей и знакомых в Берлине, которые, естественно, завидовали моей поездке на «далекую планету», после первого потрясения от удивления, несомненно, было мрачным. И напротив, преобладающим ощущением в Берлине и, без сомнения, во всей Германии было облегчение? во всяком случае, что касается общественности в целом. Чувствовалось, что германо-советское соглашение, к которому, казалось, располагал этот визит, могло бы устранить опасность войны. Повсеместно придерживались мнения, что таким образом будет разорвано кольцо враждебных государств вокруг Германии и что при таких обстоятельствах Франция и Англия не станут вступать в войну из-за Польши, ведь в прошлом году, когда группировка сил была гораздо более благоприятной, они не подняли оружие ради Чехословакии.
22 августа я самолетом отправился в Москву вместе с Риббентропом и большой делегацией. Мы провели ночь в Кенигсберге, но об отдыхе не было к речи. Всю ночь Риббентроп готовил материалы для своих переговоров со Сталиным, заполняя многочисленные листы рукописными пометками, которые все разрастались и разрастались по мере того, как проходила ночь, делались звонки в Берлин и Берхтесгаден с запросами по поводу самых неотложных документов, и вся команда сбилась с ног.
Мы, более молодые члены делегации, воспользовались свободным временем, чтобы поднять прощальный тост за мир в баре Парк-отеля, где остановились. В отличие от общественности Германии, мы были далеки от утешительной мысли насчет перспективы взаимопонимания с русскими. Я, в особенности теперь, достаточно хорошо знал Гитлера, чтобы сознавать, что если с тыла его защитит Сталин, он станет еще более неосторожным и безответственным в своей внешней политике.
На следующий день мы отбыли в Москву, пролетая по пути над бескрайними русскими равнинами с их густыми лесами, далеко отстоящими одна от другой деревнями и одинокими хуторами с их темными, крытыми соломой крышами, которые сразу же после пересечения границы напомнили, что мы больше не в Германии, где крыши из красной черепицы ярко выделялись среди возделанных полей. После четырех часов полета мы достигли Москвы, морем домов напоминавшей Берлин или Лондон с воздуха. Вся делегация, включая Риббентропа, потрясенно смотрела через иллюминаторы. Наступил великий момент приземления на «далекую планету».
Что прежде всего поразило меня, едва я вышел из самолета, так это щит со словом «Москва», написанным по-французски, а рядом с ним флаг со свастикой в дружеском соприкосновении с флагом с серпом и молотом. Перед ним стоял Потемкин, депутат народного комиссариата иностранных дел, чья фамилия, казалось, символически подчеркивала нереальность всей сцены. Он возглавлял делегацию официальных лиц, прибывших встретить нас. С ним были итальянский посол Россо, с которым я познакомился в Женеве, и немецкий посол фон Шуленбург. Мы поехали в Москву в русских машинах, очень удобных и похожих на американские бьюики. «Диктаторам, кажется, нравится великолепие широких дорог»,? размышлял я, в то время как мы ехали в Москву по широкой, прямой как стрела автостраде. Окрестности этой дороги показались мне такими же блеклыми и удручающими, как те, что можно видеть теперь в берлинской части района Тиргартена? чье нынешнее состояние является прямым и, будем надеяться, последним последствием этого визита в Москву.
Вся делегация была размещена в немецком посольстве или в домах работников посольства. Торопливо перекусив, Риббентроп немедленно отправился на встречу с Молотовым в Кремль. Мы явно очень спешили. Я должен был бы поехать вместе с ним, но мой багаж, в котором находился полагавшийся по такому случаю даже в Москве темный костюм, задержался по пути с аэродрома.
Я воспользовался этой возможностью, чтобы погулять по Москве с женой моего хозяина, которая отлично говорила по-русски. Со своими большими широкими проспектами, площадями с церквями, переполненными трамваями, оживленными улицами, запруженными автомобильным и конным транспортом, город на первый взгляд поражал почти ошеломляющим сходством с другими большими европейскими городами. Лишь присмотревшись пристальнее, я был поражен главным отличием. Жизнерадостное выражение на лицах людей, привычное для меня в толпе на улицах Берлина, Парижа или Лондона, казалось, отсутствовало здесь, в Москве. Люди смотрели прямо перед собой серьезно и почти отрешенно. Очень редко во время моей многочасовой прогулки по Москве мне встречалось улыбающееся лицо.
Как не было смеющихся лиц, так и не было ярких цветов в одежде москвичей, насколько мне показалось. Изредка попадались лишь белые головные уборы, которые вносили немного жизни в серость лиц и одежды. Хотя почти все были одеты чисто и аккуратно, едва ли кто-то шел в лохмотьях, однако серая пелена грусти и подавленности, казалось, окутывала все и всех. В отношении домов это впечатление было вызвано тем фактом, что их давно не красили и не чистили. Многие из них производили такое же впечатление, как район возле Шлезише Штацион в Берлине сразу же после первой мировой войны и революции 1918 года.