Завыл, залаял привязанный на другой стороне зимовья Рекс. Летающая мельница поднялась выше деревьев, застыла на мгновение и затем стала отваливать вправо, набирая высоту, все быстрее и быстрее превращаясь в жужжащую стрекозу.
Катю завели в зимовье.
— Так, значит, — сказал Степан, — сейчас идем до базы. Там ночуем. Завтра я с ней на тракт.
— Чего здесь делать, — тоскливо заговорил Моня, — может, все и выйдем? Деньжат малость есть, покантуемся с месяц около Сашки… потом наверстаем…
— Я вернусь.
— Понятно, ты же сторож. А нам чего терять?! А, Филька?
— Можно, — согласился тот.
— Тогда нечего тянуть резину, собираемся!
Все повернулись к Кате. Она безучастно сидела на нарах.
— Пойдем на базу, Катя, — тихо попросил Моня.
Она обвела всех взглядом:
— Не могу… Не могу никуда идти…
— Надо идти, — сказал Степан.
— А если я не могу? — равнодушно ответила она.
— Чего делать-то, а? — заволновался Моня. — Отдохнуть ей надо!
— Не дойдет, — подтвердил Филька. — Ночь не спала.
— Ладно. Вы идите, топите, ужин готовьте!
— А ты? — подозрительно и ревниво спросил Моня.
Степан колюче уставился ему в глаза.
— А я останусь с ней. И приведу ее, когда сможет идти. Понял?!
— Собирайся, потопаем!
Филька сразу же начал одеваться. Кинул Моне его потрепанный полушубок, сунул в руки его одностволку, нахлобучил на лоб шапку.
— Ну, вы… это… приходите… — пробормотал Моня, глядя на Катю.
— Нет, тут останемся! — буркнул Степан.
Катя никак не реагировала на их уход и даже не посмотрела в их сторону, и Моню это явно обидело.
На улице нервным лаем заливался Рекс. Степан вышел проводить друзей, попутно наорал на него, и тот притих. Принес охапку дров. Когда дрова громыхнули по полу, Катя очнулась.
— Я лягу… — сказала она.
— Ложись.
Степан закрыл ее полушубком.
Ей снилось, будто стоит она не то в поле, не то в пустыне, а кругом пересохшая земля, растрескавшаяся ровными и правильными ромбами, и похожая на паркет, но это не паркет, а именно пересохшая земля. Над ней небо на глазах затягивается черно-синими тучами, туча к туче протягивает косматые лапы, сцепляются друг с другом, сливаются друг с другом, и в этом слиянии она ощущает какую-то мерзкую похоть, вызывающую, демонстративную похоть, и она хочет отвернуться, не видеть этой гадости, но куда ни отворачивается, везде одно и то же — сцепляющиеся, совокупляющиеся черно-синие тучи, а под ногами паркет издыхающей земли, где трещины между ромбами — словно рты разинутые, почерневшие от жажды…
Проснулась, потому что было жарко. Степан перестарался, перетопил. В окнах темно. Значит, проспала весь день. Вспомнилось все сразу. Подумала, что Сашке уже, наверное, сделали операцию, ему сейчас уже легче. Стало досадно, что проспала день, когда могла бы сегодня выйти из тайги, а завтра была бы уже с Сашкой. Но понимала, что не смогла бы пройти эти ужасные снежные километры, которые и представить трудно.
Степан сидел на чурке, локтями на столе-пне, сидел в рубахе навыпуск, борода его лежала на локтях, будто приросла к ним, пальцы вплелись в космы на голове, такие же черные, как и борода, такие же жесткие даже по виду… Он вроде бы дремал, потому что те две-три минуты, что она смотрела на него, не пошевелился ни одним мускулом.
— Степа! — окликнула она. Он медленно поднял голову и показался ей сонным.
— Степа, ты повернись, пожалуйста, я встану… — попросила она, подозревая, что волосы у нее не в порядке, да и вообще не мешает в зеркало посмотреть.
Степан вяло развернулся на месте, голова его опустилась, он весь ссутулился… и только сейчас она заметила на столе бутылку. "Откуда?" подумала. И догадалась: у геологов достал. Она и не думала осуждать его, она понимала, чего стоила ему «прогулка» на Лазуритку, она могла только едва вообразить этот марш-бросок через три гривы по зимнему бездорожью. И Степан казался ей человеком-великаном, чья сила, чье мужество и благородство достойно пера Джека Лондона, и было даже как-то совестно, что при всем том она, к примеру, никогда не смогла бы его полюбить. Совестно было вспомнить о былой неприязни к Степану. И причесываясь, она думала над тем, как получше и естественнее загладить свою вину перед Сашкиным другом. Она подошла к нему, положила руки на его крупные, твердые плечи.
— Степа, ты поспи, я уже выспалась, посижу.
Под ее руками дрогнули его плечи и будто пригнулись, как от тяжести. Он повернул голову к ней, и она с раздражением на себя все-таки не могла не отметить, что неприятен ей его взгляд, и глаза его неприятны, и все лицо его, мускулистое и грубое… Подавляя в себе эти ощущения, она старалась быть как можно нежнее голосом, чтобы не догадался он об ее отношении, потому что менее всего хотела хоть чем-нибудь обидеть его. Обняла его за плечи и сказала очень искренно:
— Ты представить себе не можешь, Степа, как я тебе благодарна!
Он дохнул на нее водкой, она откачнулась, едва сдержав лицо от гримасы.
— Да ты совсем пьяненький! — ласково сказала она, как можно приветливее улыбаясь — Пойдем, я уложу тебя, а ты спи, сколько спаться будет! Ну, пойдем!
Она взяла его за плечи, пытаясь поднять, вовсе не надеясь поднять, но он медленно и грузно поднялся сам.
"Господи! — подумала она. — Какой же противный у него взгляд! Хоть бы лег да заснул!"
— Ну, Степочка, иди ложись! Тебе обязательно поспать надо, а то… она не договорила. Ее руки вдруг оказались в железных клещах, и она не вскрикнула только потому, что перемена в его взгляде парализовала ее.
— Курва! — выговорил он отчетливо. — За мужика меня не считаешь!
— Степа, ты что, Степа! — в ужасе пролепетала она.
Сжав ее руки выше локтей, он приподнял ее, как пушинку, и швырнул на нары. Она больно ударилась локтями, но боль эту осознать не успела, перекошенное бородатое лицо нависло над ней, и рука его с толстыми, стальными пальцами сначала вцепилась ей в подбородок, потом судорожно рванулась на грудь…
Рывком, резким и яростным, он разорвал все, что было на ней, так что в одно мгновение она оказалась перед ним обнаженной, и губами и зубами, как исстрадавшийся упырь, впился в ослепившую его грудь…
Если под разумом понимать способность мыслить или просто думать, то она лишилась этой способности. Остались только ощущения. Что-то немыслимое, нестерпимое, постыдное и жестокое делалось с ее телом — руки, плечи, грудь, губы, шея, ноги — все кричало от боли, но она не могла произнести ни звука, голос покинул ее и горло застыло в судороге немоты. Было только понимание непоправимости того, что происходит. Боль заглушила и порвала эту единственную ниточку сознания, и она, словно пятясь в темноту, провалилась в бесчувствие…
Когда она открыла глаза, то сразу увидела рядом с собой что-то очень знакомое и приятное. Это что-то было нежно-голубого цвета. Она стала припоминать, что же это, и наконец, догадалась, что это ее любимая комбинация, которую она купила в прошлом году на барахолке в одном провинциальном городке. Тогда была весна, и городок был весь в белом пуху яблонь и черемух…
Но почему только кусок, лоскут?.. Тут она почувствовала боль, сначала на губах, облизнула их и ощутила привкус крови. Затем боль начала просыпаться то там, то тут, и она уже не знала, где ей больнее: все тело было сплошной болью.
Потом будто кто-то разом сорвал занавеску, и она все вспомнила, все сразу, не по очередности, а как-то одной общей картиной памяти — и брод через Ледянку, и Сашкину рану, и безумное лицо Степана…
Степан, как и в прошлый раз, сидел на чурке у стола-пня, только теперь он был в нижней белой рубахе, расстегнутой до пояса, и Катя видела его волосатую грудь, как черную головешку в сугробе. Лица его она не видела, только борода торчала из-под ладоней, сжавших лицо, борода сливалась с волосатой грудью, и казалось, что она до самого пояса разметалась по рубахе. Бутылки на столе не было.
Теперь она поняла, что лежит совершенно голая и только на ноги и живот наброшены тряпки — все, что осталось от ее любимой комбинации и платья. "Прикрыл, — подумала она равнодушно. — Ну и что? — думала она дальше. — Что теперь? Теперь я должна умереть?! Умереть!"