Никто ей не ответил. Думали.

На четвертой гриве от Пихтача в сторону гольцов Хамар-Дабана геологи вели опытные разработки лазурита. Там у них был врач, был вертолет и рация. Летом туда была тропа, еле заметная, сто раз теряющаяся, но все же была… Зимой от нее не оставалось и следа. Если напрямую — километров двадцать пять, это если напрямую, как по воздуху… А тут три гривы — три тяжеленных подъема, четыре спуска по сугробам и бурелому… Под силу это было только Степану, и Моня с Филькой смотрели на него и, не смея ничего предложить, взглядами, однако, выбрасывали ему жребий.

Степан взглянул на часы, сказал вслух:

— Половина первого!

И снова все молчали, прикидывая, успеет ли он до полной темноты добраться к геологам.

— …Если налегке… — словно продолжая мысль, пробормотал Филька.

— Конечно налегке… — также ответил Степан, кусая губы, подергивая бородой.

Катя взволнованно переводила взгляд с одного на другого и больше ничего не спрашивала. Мужчины искали выход. Мужчины принимали решение, и она только желала, чтоб это решение — любое решение — скорей бы стало действием, потому что самое страшное — это бездействие, как приговор без помилования…

— Мясо… сухие носки… — сказал Степан.

И все заметались по зимовью, даже не обращая внимание на стоны Сашки. Степан занес свои камусы, тщательно осмотрел их.

Катя виновато суетилась вокруг него, заглядывала в глаза, несколько раз пыталась сказать что-то, но Степан не замечал ее и, пожалуй, не специально, — просто еще и еще раз прикидывал шансы успеха, иногда поводил мускулами, словно проверяя их надежность…

Прошло не более получаса с того момента, когда стонущего Сашку внесли в зимовье, и вот Степан уже стоял на камусах с рюкзаком и «тозовкой» за плечами. Напутствий не произносилось. Лишь в короткой паузе — несколько секунд, застыли все на снегу возле зимовья, а может быть, даже и не было паузы, а лишь один глубокий вдох Степановой груди да мгновение для первого толчка, который сорвал его с места и кинул навстречу километрам занесенной снегом тайги. Шорох камусов еще был слышен некоторое время в полной тишине, когда Степан уже исчез, как нырнул с разбега в белое марево, и в след ему сочувственно покачивались ветки молодых кедров, задетые им на ходу.

Катя кинулась в зимовье, снова припала, вцепилась в Сашкино запястье. Пульс был так же неровен, но дышал он чуть спокойнее, меньше слышался хрип, на щеках и на лбу выступил легкий румянец, а веки закрытых глаз вздрагивали, как у просыпающегося человека. Моня с Филькой замерли за спиной Кати. Веки задрожали сильнее, чаще, и Сашка открыл глаза. Катю поразило их выражение. Казалось, что Сашка просто спал, спал крепко и просыпался с трудом. В глазах не было боли, но вот он едва лишь пошевелился, и гримаса боли тут же завладела всем лицом и удивлением и беспокойством отразилась в глазах. Румянец мгновенно растаял на лице, оно стало белым, и всем показалось, что Сашка сейчас снова потеряет сознание. И несколько секунд он действительно боролся за сознание, об этой борьбе говорило напряжение мускулов лица, и Катя почувствовала ее по хаотическим прыжкам пульса. Крепко сжимая запястье, она помогала ему, как могла.

Вдруг Сашка спросил спокойным и вполне твердым голосом:

— Как все… кончилось?

Филька, чуть отстранив Катю, склонился над Сашкой.

— Порядок… обошлось… Второго взяли… Помял тебя малость…

— Грудь больно… — также отчетливо сказал Сашка.

— Терпи, Сашенька, — плача, залепетала Катя, — терпи, миленький, Степан ушел…

— На Лазуритку! — вставил Моня.

— Ты только не шевелись, лежи спокойно… Хочешь чего-нибудь… Пить? А?

— Да, пить! — торопливо шепнул Сашка.

Моня метнулся туда-сюда, и Катя осторожно, не вызывая движений, влила Сашке в рот несколько глотков. Они тем не менее стоили ему напряжения, и он, закрыв глаза, сжав челюсти, снова несколько минут лежал молча.

— Больше никто?.. — спросил потом, не открывая глаз.

— Хука задрал… — выскочил Моня и ойкнул, получив пинок от Фильки.

— Хук?! — открыл глаза Сашка. — Хук! — повторил он. — Совсем его, да?

Филька кивнул. О том, что Чапу тоже пришлось пристрелить, никто не рискнул заикнуться.

— Чего плачешь? Заживет… как на собаке…

Катя ощутила движение его руки, бросила пульс, и Сашкино рукопожатие вселило в нее и надежду и веру в лучший исход, который целиком зависел теперь от Степана. Она испытывала угрызения совести относительно Сашкиного друга и торопилась исправить свою ошибку…

— Это Степа медведя застрелил, который…

Она уже знала подробности. И тем более было досадно, что, зная это, накричала на Степана. Правда, тогда поспешное объяснение Мони она будто пропустила мимо ушей, так поразил ее вид бездвижного и окровавленного Сашки.

— Степа — человек!.. — ответил Сашка и поморщился, как ребенок. Больно… в груди… что там, а?

Катя растерялась, беспомощно обернулась к Фильке. Тот ответил с наигранной беззаботностью:

— Ребро у тебя треснуло. Это ерунда! Пятнадцатиминутное хирургическое вмешательство — и порядок! Ты, брат, крепись, а то жену свою в больницу уложишь. Мы ее тут еле-еле откачали, как она тебя увидела.

Филька нашел верный ключ к мужеству приятеля. Тот теперь скорее умер бы, чем пожаловался.

Сказывалась потеря крови…

— Хука жалко, — прошептал Сашка и закрыл глаза.

Катя было забеспокоилась, но Филька жестом объяснил ей, что нужен покой… Сашка то ли заснул, то ли снова впал в забытье.

День тянулся до раздражения вяло. Площадку для вертолета расчистили быстро. Один за другим, а то и все вместе выходили из зимовья и подолгу смотрели на ту, четвертую гриву, куда по нехоженым сугробам и буреломам теперь пробирался Степан. Когда начало темнеть, ожидание сменялось беспокойством — успеет ли, не заблудился ли? Зимняя ночь светла, но ориентира все равно не увидишь. Отклонишься чуть в сторону — и можешь пройти в сотне метров мимо, а потом можно идти до бесконечности, до самого Хамар-Дабана, пока не кончатся силы.

Несколько раз Сашка приходил в себя и даже шутил с Катей, но к вечеру у него поднялась температура. Он часто просил пить, и никто не знал, можно ли ему пить, а если можно, то сколько.

Катя сменила ему повязку на голове. Кровь на ране запеклась, но стоило тронуть бинты, рана снова оживала, и Катя решила больше не трогать повязку. К груди она даже прикасаться боялась, понимая, что ничего сделать не может, кроме как причинить лишнюю боль.

Полная темнота наступила, казалось, раньше положенного, хотя время все так же сочилось по капле, растягивая секунды и минуты, тормозя стрелки часов. Моня долил в лампу солярки, прочистил стекло. Филька топил печь, готовил ужин — суета обещала ускорение времени.

Катя не верила в это. Она сидела около Сашки, следя за каждым его движением, постоянно проверяя пульс и температуру, поднося ладонь к Сашкиному лбу, а потом к своему, иногда подзывала кого-нибудь из парней и заставляла их сравнивать свою температуру с Сашкиной, потому что чувствовала, что заболевает сама, что у нее горят щеки и морозит, хотя Филька не жалел дров.

Спать все равно было негде, да и не до сна было. Филька сидел на столе-пне, Катя на чурке около нар облокотилась на Филькино плечо, и Моня в углу молча завидовал Фильке.

Катя тихо говорила:

— Все было слишком хорошо… Я все думала, откуда чуять беду. Скажи, Филька, разве обязательно, чтобы беда приходила?

Филька молчал.

— Были же люди, жизнь которых от дня рождения до смерти была без бед? А чем они заслужили такое? И почему я не заслужила? А?

Филька молчал.

— Ведь это же случайно, да, что там оказалось два медведя? Так ведь редко бывает? Тогда, значит, надо всю жизнь жить в тревоге, ожидая случайность? Так страшно жить, Филька! Нигде нет гарантии от случайности! И наверное, чем счастливей человек, тем страшнее для него случайность! А самые счастливые — они ведь должны жить в вечном страхе за свое счастье! Но если страх — то разве это счастье? Какой получается дурацкий круг… а счастье не в круге… а за кругом… Ты вот счастлив, Филька?