И вот опять в блистающем люстрами многоярусном зале медленно гаснет свет, и оркестр разом прекращает разноголосое пиликанье, и в узком луче прожектора быстро идет дирижер. Замирает партер, замирают ложи, замирает женщина, стоящая в бенуаре. Она привстала, чтобы лучше видеть, она стоит в немодном черном платье, его носила по торжественным случаям еще тетка. Перед ней на более удобном месте сидит флегматичного вида девица, ее дочь. Она скучающе смотрит вокруг, чувствуется, что все это уже сто раз видано, перевидано и порядком надоело. Зато на лице Калерии Константиновны вспыхивает румянец, глаза блестят, кажется, возвращается вся ее прежняя красота. Она сжимает бархатную, шитую бисером сумочку и ждет, и с первыми медными ударами увертюры мурашки бегут у нее по коже, она задыхается от предчувствия, и вот уже, маня и восхищая, на сцене дробно стучат безжалостные кастаньеты.
И тогда она чувствует, что живет, что больше ей ничего не надо, только слышать эту - нет не музыку, этот звук далекой жизни. В этом звуке тревога и страх: как страшно Хозе, обыкновенному, мечтающему лишь о маленьких домашних радостях, привыкшему изо дня в день скромно делать одно и то же дело человеку вдруг попасть в вихрь необузданной, страстной силы, быть захваченным чуждой волей, быть оторванным от всего милого, привычного, быть затянутым в такое, о чем он еще час назад не помышлял, а если б вдруг на миг представил, то зажмурился бы и отмахнулся как от страшного наваждения. Как ужасно жить ему, ломая себя, но чувствовать, что никогда он не сможет сделаться таким, как те, что, смеясь, презирают все, чему он прежде поклонялся. И он брошен, потому что так и остался собой, и все для него потеряно - и безмятежное прошлое, и разрывающее душу настоящее.
В этом звуке победительная сила - как велика она, если перескочив через время и расстояние, сумела вскружить голову девочке из бухгалтерии, оторвав ее от всего счастливого, что могло бы сбыться, превратив в известную уже новому поколению билетерш театральную даму. Ей не может отказать даже обладающая обширными связями театральная кассирша. Нужные знакомства сулят кассирше много полезных вещей, но даже новая, с узким кругом клиентов, кассирша также не может устоять и не продать дефицитного билета Калерии, такая счастливая уверенность в получении его у той на лице. Кассирша злопыхает, ссыпая скудную переплату в карман, и смотрит вслед помешанной на театре старухе удивленными круглыми глазами.
Раз в году
Мы относимся друг к другу иначе только раз в году. Все остальное время мы, как два пограничника, стоим на страже - мы охраняем друг от друга свои территории.
Каждый вечер я прихожу поздно; утром, заспанная, выползаю на кухню, и он уже там, намазывает на булку масло и говорит: "Где это, интересно, ходишь?"
Он отлично знает, что я хожу в народный театр, но каждый раз спрашивает и ждет, что я отвечу. Я знаю, что, если я буркну: "Где надо, там и хожу", чего мне сейчас очень хочется, он положит бутерброд на стол, глаза его округлятся, он зловещим шепотом спросит: "Как это ты с отцом разговариваешь?", а потом, так и оставив бутерброд, обидится и уйдет. Я цежу сквозь зубы: "В драмкружке задержалась", - "В кружке?", - удивится он, будто впервые слышит, - "В каком кружке?" Я молчу, и он, в лучшем случае пожимает плечами и говорит: "Так, занимаются чепухой...", а в худшем начинает спрашивать: "Ну, и что ты там делаешь, в этом кружке? Пляшешь краковяк?", и я неминуемо отвечаю: "Что надо, то и делаю!", и мы обязательно ссоримся.
Ему известны только две достойные профессии на свете - военного и инженера, и хотя он глубоко убежден, что лучшие инженеры, как и он прежде военные, но для женщины считает приемлемым быть и просто инженером. Он до сих пор не может смириться, что его дочь, вместо того, чтобы твердой дорогой идти в технический, провалилась в театральный, и, получив, как он говорит "по лбу", не только не "выкинула дурь из головы", но собирается повторять эту глупость. Я знаю, он успокаивает себя, что я опять провалюсь, и тогда-то уж приду к нему с повинной за советом. Он ужасно расстраивается, что я "теряю годы", и в его вопросах слышится досада взрослого на зарвавшегося ребенка, шалости которого никак не удается пресечь.
Но иногда мне вдруг покажется, этот насмешливый тон необходим ему, чтобы доказать, что мои занятия его не очень-то интересуют, что ему и без меня есть чем заняться.
Зимой он всегда встает очень рано, вместе со мной, хотя мама еще спит. "Зачем поднялся-то в такую рань?" - мщу я за свой кружок, и он, как и я, буркает: "Встаю, значит есть дела!" В запальчивости мне кажется, он встает только затем, чтобы позлить и порасспрашивать меня - я уйду, а он, побродив по квартире, уляжется на диван читать газету, и я ехидно спрашиваю: "Какие такие дела?", и он молчит, хмуря брови, и я отступаюсь.
Зимними вечерами он иногда приходит ко мне с белым флагом парламентера. Я вся в слезах стою посреди комнаты на коленях, я - Маргарита из "Фауста" и вдруг открывается дверь, и на пороге вырастает он. Я заливаюсь румянцем и вскакиваю, а он, не глядя на меня, спрашивает: "Изображаешь?", и сразу же предлагает пойти лучше отдохнуть, посмотреть телевизор. Он говорит это натянутым тоном, ему неловко просить меня; я вижу, он хочет, чтобы между его и маминым креслами я поставила свой стул, провела вечер с ними, что им без меня скучно, но, понимая все это, я не могу простить ему, что он застал меня врасплох. Отвернувшись, я говорю: "Ты же видишь, я занята", и он прячет флаг перемирия и усмехается: "Ну, и кто тебя пойдет смотреть? Ляля Потапова, да?" Ляля Потапова - моя единственная подруга, он намекает, что больше мой театр никому не интересен. Я огрызаюсь: "Уж, конечно, не ты!", и, слово за слово, мы опять сцепляется.
Летом мы враждуем еще сильнее. Летом все их с мамой помыслы на даче они, будто делают дело государственного значения, сосредоточенно копают, сеют, поливают и, кляня все на свете, я таскаюсь к ним по субботам с сумищами. Из-за дачи приходится пропускать репетиции, мама сочувствует, предлагает не ездить, а он презрительно пожимает плечами, потому что дача для него - Дело с большой буквы, а мой кружок - ерунда, дребедень. Я понимаю, ему это дело необходимо взамен прежней работы, и теперь, когда у него ничего не получается и со мной, дача - источник удовлетворения, сущность жизни. Но когда он, хватаясь за сердце и глотая валидол, корчует пень, я усматриваю в этом яростном кочевании брошенный мне вызов: "Вот, я работаю, а ты работы не любишь, хочешь всю жизнь пропорхать по театрам - не выйдет!" Он упирает в землю лом и стонет от торжествующей натуги, и меня одолевает бешеная злоба. Подбежав к нему и налегая тоже на лом, я ору: "Какого черта надрываешься?" и он, отпихивая меня локтем, свирепо кричит: "Занимайся своим делом!", и я стою и бубню: "Совсем уже со своей дачей обалдели!", а он бросает лом и, подбоченившись, шипит: "Да с кем ты разговариваешь?" и, ненавидяще глядя друг на друга, мы наговариваем еще много, пока нас не разводит в стороны мама.
Приходит осень, поездки на дачу кончаются, и он опять скучнеет и все чаще лежит с книжкой на диване. "Что, наступил отдых, да?" - спрашиваю я, и он сквозь зубы отвечает: "Да" и поворачивается к стенке. Я в это лето сдаю главный экзамен, но умудряюсь завалить историю, мне стыдно и обидно и, увидев его, вся внутренне собираюсь, готовясь отразить нападки или, нападая первая.
Он устал за лето, и не встает уже рано, и, бывает, мы не видимся по неделям, потому что я прихожу то из кружка, то с работы по-прежнему поздно. Мы узнаем друг о друге только через маму, и я знаю, он все еще ждет, что я приду и попрошу: "Устрой меня на завод, я буду поступать в технический". Но я играю уже Софью и думаю, будет ли она жалеть о Чацком, и моя основная работа костюмера мне тоже нравится, и я устало прошу маму разрушить его иллюзии.
"Ну, почему вы оба такие упрямые?" - вздыхает наш буфер-мама, и я говорю, что я-то в него, а в кого он - не знаю. Мама стыдит меня: "Зачем всегда ругаешься с отцом?" Я знаю, она права, мне стыдно и жалко его. Когда поздно ночью я ужинаю, и он, заспанный, проходит курить, лицом он похож на упрямого насупившегося ребенка, и тогда меня острой иголкой кольнет, что он старый, и то, что простительно ему, непростительно мне.