Когда принесли лысого бородача, все, злорадствуя, окружили его.

К сидящему Тунаеву и офицерам подбежал лейтенант (Тунаев знал его только по кличке -- Аршин), еле узнаваемый из-за грязи, потом размытой по всему лицу. Под офицерским бушлатом он был одет в черный комбинезон.

-- Отступаем до фермы. Комбат приказал! Здесь оставаться опасно: ночью могут окружить и повырезать. А там окопаемся, спецназа дождемся, снова пойдем на село.

Его сообщение никого не тронуло.

Хрипло дыша пересохшим ртом, Аршин удивленно моргнул, увидев ящики:

-- А это что?

-- Моего третьего взвода первое отделение, -- очень спокойно произнес Майоров.

Помолчав, с тем же спокойствием добавил:

-- Все тут. А у тебя во взводе как?

Аршин помялся:

-- Не знаю. Живыми только девятерых видел.

В тунаевской памяти повторились те часы, когда он остервенело долбил лопаткой утоптанную землю, выкапывая себе окоп. Из села, не жалея патронов, позиции батальона обрабатывал стрелок. Он ни в кого не попадал, видимо, находился далеко, но нервы заставлял все время держать на пределе.

Все это время Тунаев видел только медленно растущую под ним яму и слышал свое дыхание, заглушающее все другие звуки, включая тихо пролетающие в сантиметрах от него пули.

Потом, когда стемнело и батальон окопался, ракетницами был подан сигнал к отступлению.

Тунаев снова возвращался в палатку, где еще день назад в тесноте обитало его отделение, где ежедневно его раздражали храп и разговоры, душил неопускающийся папиросный дым. Теперь освободилось сразу семь мест.

Три дня Тунаев с двумя стрелками мыкался по лагерю, боясь войти в палатку и увидеть пустоту.

Но все-таки самым страшным было радио. Оно в новостях каждый час повторяло указ президента о прекращении огня на всем участке военного конфликта, с ноля часов 31-го марта. Вначале все обрадовались, передавая друг другу услышанный указ. Но затем, узнав от комбата, что штурм брошенного ими села никто не отменял, разочарованно поникли.

Капитан с офицерской фамилией Майоров и раньше не был общительным человеком, а за два дня до действия указа стал и вовсе нелюдим. Уходил в сторону выставленных постов и там в одиночестве сидел на пне у края небольшого болота, светло-зеленого под ряской, похожего на аккуратно подстриженную летнюю поляну, кое-где утыканную молодым камышом.

Когда к Майорову кто-нибудь подходил, он всякий раз раздражался, матерясь, просил оставить его в покое.

Офицеры перестали следить за выполнением устава. Больше не производились ни развод, ни построения.

Солдаты-мальчишки с похудевшими от несмываемой грязи бурыми лицами весь световой день мрачно высиживали у костров, не радуясь даже трехразовой горячей похлебке, которая никогда не была такой наваристой, как теперь.

Двое суток не слышно было ни разговоров, ни суеты. Лагерь помертвел. Все жили ожиданием приговоренных.

Тунаев добровольно закончил войну 31-го марта. Так же добровольно, как и начал ее летом прошлого года.

Официально он не числился ни рядовым, ни контрактником. Репортерам, пробовавшим взять у него интервью, говорил, что он "доброволец". Услышав это слово, те недоверчиво от него отходили, ища для себя других героев.

Тунаев попытался вспомнить лицо каждого оставшегося там. Завтра они уйдут в бой, отбивать село. А, может, первое апреля уже наступило? Тогда они уйдут сегодня. Через час или два их поднимут. После недолгих сборов они разместятся на броне. Знобливой ночью выйдут на исходные позиции и в туманной тишине станут ждать рассвета.

Сердце защемило. Он знал, что если бы не ушел, все равно ничего не смог бы изменить для оставшихся. Уйдя, он мог изменить себя.

Но все вышло так глупо. Ему хотелось выйти из войны достойно. Чтобы, к примеру, вернулись на место прежней дислокации, или объявлено было перемирие. Чтобы впоследствии успокаивать себя чистотой перед собой и другими.

Но позавчера он почувствовал, что лимит его удачи вышел. Если уходить, то уходить нужно именно сейчас.

Он обманулся дважды. Он не начал жить, как грезил. И не остался чистым. Мало того, у него даже не осталось шанса очиститься возвращением обратно.

Глаза затуманились слезами. Пряча их, Тунаев опустил голову на колени, мучительно пытаясь уснуть или забыться, чтобы не сойти с ума от всего, что засело в голове.

Он пытался ни о чем не думать, считал до тысячи. И, когда потерял всякую надежду уснуть, неожиданно уснул.

Его разбудил громкий шум в соседней камере. Грубый хриплый голос крикнул в глазок двери:

-- Эй, охрана, дверь откройте!

Чуть хрустящий, шаркающий топот пары сапог раздался в коридоре.

Прозвенели ключи, металлом лязгнула дверь.

-- Ф-фу! Б..дь! Что здесь такое...

Хриплый голос ответил:

-- Бомжара-сука обосрался. Убери эту гниду отсюда!

-- Не могу. До утра потерпите.

-- Да ты что, старший ефрейтор, издеваешься?!

С удаляющимися шагами слышался удаляющийся смешок. Хрипач еще несколько раз безуспешно пытался подозвать охранника. Затем бешено свистнул, заорав:

-- Эй, там! В петушатнике... Дверь откройте, паскуды!

Несколько голосов из коридора угрожающе зашипели. Хриплый их дразнил:

-- Петро! Ку-ка-ре-ку! Как твое дупло? Намедни не порвали?

Психуя, один из охранников крикнул из коридора:

-- Заткнись! А то до суда не доживешь, мразь!

Такая угроза хрипатого не остановила. Наоборот, его понесло вразнос. Он не унимался до тех пор, пока несколько пар ботинок, грозно чеканя, не пришли к камере. Оглушительно хлопнула резко распахнутая дверь. Произошла сутолока. Послышались вопли, ругань, топот, хлопки дубинок.

Скоро эти звуки, нарастая, перенеслись в коридор. Кто-то из избиваемых рухнул. Удары дубинок заглушили удары ног. Слышались уже не вопли, а бессильный плач и терпеливое затравленное тяжелое дыхание. Все время экзекуции Тунаев сидел, обхватив руками голову, отчужденно глядя в пол.

Его соседи, тоже разбуженные происходящим, сидели, затаив дыхание, завороженно уставившись на дверь, которая, казалось, вот-вот откроется, и следующим или следующими будут бить кого-то из них. Когда гомон и звуки в коридоре стихли, напряжение постепенно стало спадать. В камере все снова начинали устраиваться спать. Совсем неожиданно в замочной скважине их двери шевельнулся ключ. Дверь с долгим неприятным скрипом отворилась. На пороге всем хамовито улыбался среднего телосложения белесый милиционер лет двадцати двух. Без кителя, в расстегнутой форменной рубашке с засученными рукавами и в броских сине-белых подтяжках, вместо ремня поддерживающих штаны-повседневки. Милиционер пальцем поманил Тунаева, который, потемнев от ярости, послушно встал и пошел.