Понимая Ветхий завет крайне односторонне, совершенно не соображаясь с исторической библейской этнографией, не зная, или не умея сопоставить тексты, дать им именно то толкование, которое соответствует современному уровню знания, Шмаков постоянно смешивает то, что говорится, например, о животных, с тем, что указывается для людей. Ему безразлично, что все его выводы явно противоречат и здравому смыслу, и историческим знаниям: ему до этого нет никакого дела, ему нужно во что бы то ни стало доказать нелепую мысль о том, что евреи употребляют человеческую кровь при приготовлении мацы, и ничем иным он не интересуется.

Так как он все-таки понял, что обвинять Бейлиса нет никакой возможности, вся вина которого сводилась лишь к тому обстоятельству, что он - еврей, г. Шмаков сейчас же выставляет оригинальную версию убийства, что Ющинский убит не Бейлисом, а Бейлисом и Чеберяковой. Он хитро улыбается при этом, - вот, мол, открыл я какую Америку...

И действительно, как все просто у него, у этого явно больного, наяву бредившего евреями старика: Бейлису как еврею, нельзя проливать кровь, убивать, а Чеберяковой, как христианке, можно, и они добрые соседи, друг другу оказывают услуги. Бейлису понадобилась человеческая кровь, он сейчас к соседке:

- Кума, а кума... У тебя время есть?

- А что, куманек, что нужно-то?

- Да тут, пустяки, крови мне для мацы нужно, а резать мне самому нельзя, Моисеев закон запрещает, так ты уж помоги, кума, мы возблагодарим... {182} - Ну, что ж, куманек, можно...Мы с тобой друзья ведь!..

И любвеобильная госпожа Чеберяк огненным взором окинула черную бороду Менделя...

- Ну, так когда же?

- А что, скоро надо-то?

- Да, надо бы скоро!..

- Резать-то кого, курицу что ли?

- Нет, Андрюшку надо зарезать...

- Андрюшку, говоришь, ну что ж, зарежем Андрюшку, что он, беспутный, все болтается здесь...

Вот собственно сокровенный смысл, этой неслыханной, воистину сумасшедшей версии господина Шмакова...

До какой глупости могут дойти еще господа антисемиты в своих действительно изуверных предположениях, сказать не только трудно, но и невозможно... Для этих господ все допустимо, они не знают предела, который устанавливается разумом, совестью, чувством порядочности, велением научного знания... Для них, как для пьяных, море по колено: говори, плети, инсинуируй как можно больше, как можно чаще, и чем хуже, тем лучше... Ибо от клеветы всегда что-либо останется, что-либо прилипнет даже к совсем неповинным людям...

Речи Шмакова были до крайности утомительны, изнывающи и - совершенно ни для кого не убедительны...

Стыдно было слушать, как этот старец, убеленный сединами, во время реплики пустил в ход такую непристойность, как клятвенное заверение присяжных, что он, старик, честью своей и совестью заверяет, что убийцей Андрея Ющинского был Мендель Бейлис, и он поднял руку и показывал на него, этого несчастного человека, сидевшего там, за решеткой, на скамье подсудимых, и очевидно не знавшего, что ему делать, как быть, как защитить себя от этих нападок, этих утверждений...

Но совесть присяжных защитила его, нерушимой стеной оградивши Менделя Бейлиса от всех тех, кто жаждал видеть его осужденным, кто хотел насладиться его мучениями и жестокими страданиями... {183}

LХХII.

Речи защитников.

Я не буду разбирать здесь каждую речь защитников в отдельности. Постараюсь суммировать впечатление. Глубокая убежденность, глубокая искренность звучала во всех их речах, столь крепко, долго и мужественно стоявших на страже интересов не только подсудимого Менделя Бейлиса, но и на страже охранения чести и достоинства двух наций: русской и еврейской.

Если речь старого льва адвокатуры Карабчевского была широка, художественна по своим приемам построения, но несомненно трудна для состава присяжных этой сессии киевского окружного суда: если речь Грузенберга напомнила мне плач и рыдание, печаль народа, всеми попираемого; если она, как и пространная речь-реплика Григоровича-Барского, подробно разбирала все улики, все мелкие штрихи, выяснившиеся во время процесса, и более всего обнаружившие следы преступной деятельности Чеберяковой и всех ее многочисленных друзей и поклонников; если вдохновенное, почти пророческое слово глубоко верующего защитника Зарудного блестяще разбивало все укрепления г.г. прокурора, гражданских истцов и распутывала все хитросплетения Пранайтиса и Шмакова в области кровавого навета и ритуала жертвоприношения, то страстная, воистину элегантная по форме, глубокая по содержанию и анализу речь и реплика В. А. Маклакова вознесли весь этот процесс, всю защиту на ту политическую высоту, с вершины которой сразу стал видным тот общественный кошмар, тот яд, и ужас произвол и насилие, которые так ярко демонстрировались в этом процессе.

И это вознесение процесса на политическую высоту, возможную в рамках судебного разбирательства, несомненная заслуга перед Россией В. А. Маклакова. Мы хотели бы слышать еще более глубокий анализ, мы хотели бы видеть установленной непосредственную связь между деятельностью реакционного царского правительства и этим процессом, как красочным проявлением третьеиюньского столыпинского режима, но мы понимаем, что в рамках царского суда сделать больше, чем сделал это В. А. Маклаков, пожалуй и невозможно.

{184} Речи защитников, очевидно, произвели сильное впечатление на присяжных, напряженно их слушавших. Это не могли не учесть господа обвинители, поспешившие сейчас же клятвенно уверять, что Бейлис виноват. Жалкое положение тех, кто в подтверждение своих слов не может привести никаких фактов и должен бить себя в грудь, божиться и клясться и прибегать к "звону колоколов", дабы заглушить им справедливый голос народной совести.

Защита с достоинством ответила на эти выпады. Она еще более углубила, еще более развила свои доводы; и думаем, что эти искренние слова сделали свое целительное дело, очистив, освежив сознание тех, кто именем закона призван был в киевский окружный суд вязать и разрешать не только Менделя Бейлиса, но и весь тот общееврейский вопрос, который кипел и клубился возле этого неслыханного, кошмарного дела...

LХХIII.

Последнее слово обвиняемого.

Нервно, быстро поднялся Мендель Бейлис, когда председатель предложил ему сказать свое последнее слово... Все так же хватался он за барьер решетки, сжимая и разжимая свои бледные руки.

Скороговоркой, тихо сказал он свои последние слова, смотря прямо в глаза присяжным. Он просил отпустить его домой.

- Я устал, - говорил он. - Мне хочется видеть семью, я ни в чем не виновен... Отпустите меня...

И он так же торопливо сел, как и встал.

Спокойно, бесстрастно смотрели ему в глаза присяжные заседатели, и решительно нельзя ничего было сказать, что они думают, что чувствуют, как относятся они к тому, чья участь была в их руках.

LХХIV.

Постановка вопросов.

Постановка вопросов вызвала страстные юридические прения, при чем надо отметить, что прокурор совершенно не {185} говорил: он был на все согласен, да и как не согласиться, ибо более каверзных, более подло формулированных вопросов нельзя было и придумать. Прокурор был в восторге и, конечно, ничего не возражал... Ратовали и бились гражданские истцы и защита.

Первый вопрос вызвал у всех полное недоумение; в самом деле, центр тяжести этого вопроса, очевидно, в признании или непризнании самого факта убийства. И вот в него искусственно вплели определения места: "на заводе Зайцева". Ясно, что надо было иметь много юридического навыка, чтобы, отвечая утвердительно на факт убийства, отгородиться от ответа о месте убийства. Именно этого и не случилось. Совершенно очевидно, что присяжные заседатели настолько были поглощены заботой об ответе на вторую часть вопроса - убит или, не убит, - что о первой мало и думали, так как всем тем, кто был на процессе, каждому понятно, что утверждать, что убийство было совершено на заводе Зайцева, - решительно немыслимо, так как для этого не было и нет никаких удостоверений и фактов, а есть фантазия и догадки столь не убедительные, что, конечно, они никем не могли быть приняты во внимание. Центр тяжести, конечно, был во втором вопросе, где были сосредоточены все признаки ритуальности, и именно на него-то, очевидно, так и рассчитывали г. г. обвинители.