Поев, он решил оглядеть окрестности и вышел из комнаты, отметив на часах половину пятого. Отец что-то писал.

С одной стороны, это мой отец, думал Герберт, а с другой - я испытываю к нему незнакомое чувство. От отца исходит опасность, я почти боюсь его, думал он, вспоминая прогулки и теплые беседы с родителем. Отец всегда его чему-нибудь учил. Скажем, когда Герберт строил из кубиков крепости, отец не позволял ему разрушать их. Он говорил, что кубикам больно, что ничего нельзя бросать на пол, ни на что нельзя наступать, кроме пола. Он считал, что нельзя наступать на муравьев, что давить гусениц тоже нельзя - все живое создано для того, чтобы жить, и жить достойно, сообразно со своей природой - маленькой ли, большой ли, не важно, ведь маленькое существо не осознает, что оно живет по законам маленького мира. По мнению великана, человеческий мир - то же самое, что для людей мир бабочек и жуков. Герберт опасливо обходил гусениц и давал дорогу жукам, ему бы и в голову не пришло раздавить какую-нибудь тварь.

Если у всех был бы один и тот же вкус, то человечество бы скорее всего самоуничтожилось. Эту фразу он услышал от отца несколько лет назад, но по-настоящему осознать и почувствовать ее глубину смог только здесь, в Швейцарии.

Фразу он понял будто сквозь сон, но тут сон как рукой смахнуло. Мысль лихорадило. Обе страны говорят на одном языке, пасут на своих полях до ужаса похожих друг на друга пятнистых коров, а тем не менее разница была, и разница довольно заметная. Она была заключена в атмосфере. В Германии лица людей были если не злыми, то куда более напряженными, а здесь даже воздух был другой, более ароматный и легкий. Его военизированная родина создавала символы страха эти символы должны были держаться на вере, а вера должна была исходить от людей.

Попав в Швейцарию, Герберт почувствовал, как у него отрастают крылья. Сначала незаметно, затем все больше и больше, и наконец крылья выросли до весьма внушительных размеров - он бы и взмахнуть ими смог, если бы захотел. Жизнь интересней исследовать на основании полного незнания предмета. У Герберта не было печального опыта уважения мысли, в своих суждениях он опирался только на собственную уверенность. Скажем, он мог и ошибиться, но ведь редкий человек признаёт свою ошибку уже в момент ее свершения. Абсолютная его самоуверенность проистекала от незнания, а незнание и нежелание знать опирались на вполне гарантированное существование.

Недалеко от пансионата Герберт обнаружил пруд, или даже не пруд, а элементарную лужу с обвалившимися краями; в яме плавала старая облезлая утка с подрезанными крыльями - улететь она не могла и не умирала только потому, что была очень старой. Не крашенная с девятнадцатого века беседка наклонилась к самой земле. Герберт вошел в нее, и пол заскрипел у него под ногами; он сел на скамейку и стал смотреть на старую утку, плавающую кругами. Он не заметил, как зашло солнце, как ярко-белое и золотое сменилось радужным и листья покрылись загаром вечера, только тоненькие тени стволов говорили, что день уже кончился.

В это время его отец слушал радиоприемник и писал письма; он машинально надписывал на конвертах голландские и австрийские адреса.

Ближе к ночи Герберт попал в кино и познакомился с американцем. Американец был тучным, от него страшно воняло табаком. Все от него отсели, один Герберт остался рядом. Американец попробовал закурить прямо в зале, но больные стали возмущаться, и сигарету пришлось потушить. Стул под ним был готов развалиться - толстяк раскачивался, как маленький ребенок, несмотря на вес и возраст. Было уже темно, бодро хлопали двери - пансионат готовился ко сну. Американец жил на одном этаже с Гербертом. С виду он был настоящий немец - самодовольный, толстый и бесцеремонный.

- А что вы здесь делаете? - спросил он у Герберта, отчего тот покраснел и, заикаясь, объяснил, что приехал к отцу.

- Да, к отцу, - повторил мальчик и опустил глаза, ему было не слишком приятно сознаваться в том, что он не такой взрослый. Вот если бы он был принцем и мог бы самостоятельно посещать дорогие курорты Ниццы или Сан-Марино, то конечно же ни у кого не могло возникнуть вопроса, откуда он, все бы просто знали, что он принц, и все.

Сон не шел. Герберт лежал в темноте, месяц вползал в комнату, смешивая темно-синий цвет с серебристым. Сквозь красные треугольники стеклышек, вставленных в дверной витраж, светилась зеленым лампа в комнате отца. Герберт вдруг вспомнил, что не сказал "спокойной ночи", как это было принято дома. Постучав в дверь, за которой скрывался отец, он, не дожидаясь ответа, толкнул ее.

- Ну что, не спится? - Отец снял очки и положил их на край стола.

Мгновение Герберт внимательно смотрел на стол, как бы изучая его. Потом он перевел взгляд на зеркало и увидал вытянутое нескладное тельце с острыми коленками. Он сел напротив отца и опустил глаза.

- Это хорошо, что ты зашел. - Отец взял со стола набитую трубку и закурил, кольца дыма поплыли под потолком. - У тебя, Герберт, изменился взгляд.

- И как же - в лучшую или в худшую сторону?

- Нет, не в худшую, но он стал другим. У тебя стали завиваться волосы или мне так кажется?

- Тебе так кажется, папа, просто ты давно не видел меня, отвык. Помнишь, как я подвернул ногу, а ты нес меня на руках, а потом ты мне купил заводной грузовик? Помнишь?

- Ну конечно, помню, кажется, это было вчера.

- Нет, не вчера, вчера я ехал на поезде. Скажи, почему ты уехал, тебе здесь лучше? В Берлине у тебя была практика, а здесь что - одни старухи и письма. Что ты все время пишешь? - Герберт подошел к столу и взял в руки конверт, сначала один, потом другой. - Вена, Стокгольм - это друзья?

Отец затянулся и не спешил отвечать, он внимательно смотрел на сына, словно пытался распознать ту неуловимую детскую сущность, которая, наверно, все еще оставалась в Герберте.

- Да, это друзья, у всех должны быть друзья.

- Должны быть, а вот у меня их нет.

- Нет - значит, будут, значит, не пришло время им появиться. Мне кажется, сейчас какое-то другое время, время без друзей. Общие идеи, общие деньги, а друзья, на мой взгляд... - Неожиданно он замолчал, опустил голову и стал загибать левой рукой пальцы на правой руке.