В конце концов, это была бы все та же мечта женщины "состояться в избраннике", когда она отчетливо чувствует, что собственный ресурс маловат, если бы не одна деталь. Он был удивлен, когда обнаружил, что к замужеству она не стремится. Свободный характер отношений при том, что их близость была зафиксирована в общественном мнении, ее больше устраивал.

Возможно, она была уверена, что быт и дух несовместимы - ей было важнее и интереснее популяризировать своего друга. Ей доставляло безмерную радость в любом его походя брошенном слове отыскивать некий особый смысл, часто весьма далекий Модесту, но близкий ее аудитории. Ей было довольно одной его фразочки, сказанной по пустяковому поводу, чтоб превратить ее в монолог.

"Модест Александрович полагает", - веско произносила она с эзотерическим упоением, приписывая ему, сплошь и рядом, собственные соображения. Когда их повторяли вокруг, она почти хмелела от гордости - ведь, сообщая его суждения, она, в сущности, излагает свои. Наконец-то она добилась признания, даже если другие о том не догадываются. Разве Модест не ее творение? Тем более, она давно ощущает, что и на нее переносится почтительное отношение общества к этому странному человеку - куда ни кинь, она всех ему ближе.

Она ввела его в свой кружок, впрочем, достаточно ненавязчиво. Не требуя, чтоб он всякий раз сопровождал ее, - она понимала и то, что ему это обременительно, и то, что, находясь в отдалении, он лучше сохранит притягательность. Ибо от частого употребления личность теряет свой манок, обесцениваясь не меньше текста. И все-таки его образ жизни переменился - он вышел на свет. А попросту сказать, - засветился.

В ту пору все эти островки свободомыслия были так зыбки! Порою сами островитяне не замечали, когда и где переступали последнюю грань. При этом я имею в виду не только реакцию сверхдержавы, но и нежданные перемены, которые с ними происходили.

Начинается с нормальной брезгливости, с усталости, с оскорбленного вкуса, с той не подвластной тебе тошноты, которая возникает в давке. Ищешь похожих, таких, как ты, - в конце концов сбивается стайка, чувствующая свою обособленность.

Начинается с ощущения братства, с непременного тоста "чтоб они сдохли", с удовольствия запретной игры. Опасность разве едва угадывается, едва различима, как дальнее облачко. Она лишь придает обаяние собственной дерзости и непокорству.

Но вскоре все переходит в полемику, в непримиримость, в борьбу за лидерство, в подозрительность, в духоту конспирации, появляются первые сикофанты, кто - по дрянности, кто - по слабости духа.

Кончается взаимной враждой, отчужденностью, сломанными характерами, опустошением закромов, когда-то, казалось, неисчерпаемых. Что оседает на поверхности нам в утешение и назидание? Несколько незаурядных натур, почти незапятнанных репутаций и героических биографий. Всем прочим остается довольствоваться обрывками памяти и мифологией.

Кружок, в котором Модест против воли занял столь заметное место, прошел все положенные ему стадии - до драматического финала. В годы перед афганской войной тканевая несовместимость дряхлых неучей, руливших в Кремле, и темпераментных эрудитов достигла своей предельной точки. Это было взаимное отторжение уже на физиологическом уровне. В прозрачное утро ранней осени Модест обнаружил себя в кабинете, не оставлявшем надежд входящему.

Умелец, который его пригласил, обрисовал своему собеседнику его незавидную ситуацию. "Все замыкается на вас, - сказал он, излучая сочувствие, - вы мозг, так сказать, всему голова". Он цитировал Модесту Модеста, приводил его формулы и афоризмы, комментировал его взгляды и мысли, мягко гордясь осведомленностью. Модест был растерян - несколько фразочек, возможно, принадлежали ему, но все остальное - кто б мог подумать?! Он со своею немногоречивостью вряд ли успел бы за несколько лет выплеснуть из себя столько слов. Больше того, он легко узнавал подлинных авторов, в первую очередь - свою даму, ее манеру и лексику, ее периоды и риторику.

Но что теперь делать? Как ему быть? Потея, восстанавливать истину? Запальчиво называть имена? На первом месте тогда бы стояло имя его мятежной подруги. Он, не колеблясь, принял ответственность за всю предъявленную крамолу.

Ему относительно повезло. Не было непосредственных действий, устная речь не стала текстом. Все же хватило вполне и того, что он не оспаривал своей роли лидера, наставника, гуру. Ему дали прочувствовать в полной мере всю шаткость и зыбкость его судьбы, его балансирование над бездной. Когда он понял свою обреченность, была предложена альтернатива, весьма популярная в те времена он добровольно покинет родину, чтобы не знакомиться ближе с текущей в ней параллельной жизнью.

Он долго не мог осознать до конца всей беспредельности катастрофы. Он поначалу хотел пройти свой крестный путь по родной земле, но все, кто был рядом, его убедили, что этот опыт не для него. Втайне он и сам ощущал: слишком привык к своему затворничеству, к своей отгороженности от мира, чтоб очутиться лицом к лицу с пестрядью изувеченных судеб. Кроме того, он был сокрушен, гадая о возможном доносчике.

Еще неожиданней было узнать, что она и не думает ехать с ним вместе. Ее объяснение прозвучало весьма благородно и самоотверженно - чужбина требует сильных натур, ей страшно оказаться обузой. Он счел себя не вправе настаивать, тем более ее осуждать. Ее даже трудно вообразить вне ее среды обитания, без телефонного перезвона, вечерних сборищ, последних слухов, всего этого фантомного быта, вдруг накренившегося над пропастью. Все это было так понятно! Ей ведь и в голову не приходило, что именно ее появление перевернуло его судьбу.

Последние дни Модеста на родине были удушливы и беспросветны. Сюжет, разумеется, ординарный для семидесятых годов, но что за тоска в этом слове "изгнание"! Возможно, когда-то оно и таило этакий поэтический отзвук вспомнишь Овидия или Данте. Советские годы двадцатого века покончили с лирикой хрестоматий. Булыжный канцелярский жаргон, люди без лиц, застеночный дух. Отъезд означает бесповоротность, прощание означает смерть. Взгляни на меня в остатний разочек - мы уже не увидимся больше.