Если можно концерт назвать праздником, то таким праздником стал ее первый концерт в Москве. Анна вышла на сцену и почувствовала огромное расположение к себе всех собравшихся в Летнем театре сада "Эрмитаж". Стояла такая тишина, что было слышно, как муха пролетит. Но эта тишина не сковывала, а ободряла и вот-вот была готова прерваться громом аплодисментов... Они раздались после первых же приветственных слов на сцене, после первой песни, которую спела Анна. Эти аплодисменты перекатывались от песни к песне.

Анна спела несколько лирических польских песен, среди них "Человеческую судьбу", которую здесь уже хорошо знали, и на первых же тактах раздались аплодисменты. Спела "Костыль", "Песню". И еще несколько своих песен: "Это, наверное, май", мягкую, лирическую, и ту, на стихи Станислава Рышарда Добровольского, - о любви человека к родному дому, которую она уже однажды спела в Польше.

Закончила она концерт старинным русским романсом "Гори, гори, моя звезда". Когда Качалина до концерта узнала, что Анна собирается исполнить этот романс, то несколько удивилась.

- Как, ведь он же мужской, у нас привыкли к мужскому исполнению!

- Теперь уж ничего не поделаешь, - улыбнулась Анна. - Придется выслушать и женщину.

Откровенно говоря, Качалина, которая очень высоко ценила дарование Анны, ее способность находить самые неожиданные повороты во время исполнения традиционных песен, ее находки на "проторенных дорожках", и та была приятно удивлена новой трактовкой знаменитого романса. Анна пела его с затаенной страстью и в то же время с такой нежностью, сердечностью и такой щемящей надеждой на счастье.

После концерта Анна не чувствовала особой усталости и потому охотно согласилась поехать к Качалиной домой, чтобы в узком кругу друзей и знакомых отметить начало гастролей и поговорить о предстоящих записях. Однако совершенно неожиданно в этот вечер она услышала и несколько не совсем приятных слов. Ведь песня ленинградского композитора, которую она спела в концерте (причем спела "здорово", друзья так и говорили - именно "здорово"!), сама по себе была примитивна и по музыке, и по оркестровке, и по тексту - традиционной мелкотемной любовной лирике.

- Такие песни сейчас не поют, - говорили Анне. - Они никого не трогают. Конечно, твое исполнение может вытянуть любую дребедень...

- Но позвольте, - пыталась защищаться Анна, - мне для программы очень нужна такая песня. Она легкая, слушатель отдыхает. А то у меня все номера какие-то мрачные: люди хмурятся, даже плачут. Вот, скажут, какая она - Анна Герман! Пришли на концерт развлечься, а уходим со слезами...

И тут же начала хвалить селедочку и пироги с капустой, которые в Польше часто вспоминала. Потом перешли к самому главному - предстоящим записям на фирме "Мелодия".

Там, на улице Станкевича, Анна впервые увидела композитора Александру Пахмутову и поэта Николая Добронравова. Она и раньше слышала много песен Пахмутовой и Добронравова. Они нравились ей своим светлым оптимизмом, бодрым, жизнерадостным настроением, высокой профессиональной отточенностью. Но Анне казалось, что это не ее песни. Она считала себя певицей глубоко личной, доверительной лирики.

Песня "Надежда", клавир которой она прочла еще в Польше, опрокинула эти представления. "Надежда" сразу же показалась ей ее собственной песней, как бы написанной лично для нее: тут, словно в капле воды, отразились ее переживания и надежды. Почему-то она подумала о геологах, о том, кем бы она могла стать, но не стала. Сейчас Анна слушала "Надежду" в авторском исполнении. И видела не только безусловно выдающегося композитора, но еще и очень доброжелательного, мягкого, умного человека. Пахмутова называла польскую певицу "Анечкой" и, показывая песню, не пыталась навязать свое мнение, а как бы советовалась с Анной, в свою очередь полностью доверяя ей.

На записи "Надежду" Анна спела быстро и легко, почти "без голоса", как сказала потом Качалина. Записала песни Оскара Фельцмана "Ты, мама" и Романа Майорова "Незабытый мотив", несколько польских песен в переводе Асара Эппеля. И тут, так же как в Варшаве, в комнате звукорежиссера толпились почти все, кто находился на "Мелодии" по делам или работал на студии.

Пан Станислав слонялся без дела. В Польше от него требовалось искусство дипломата, чтобы уговаривать хорошо зарабатывающих музыкантов отправиться из столицы в провинцию, организовывать концерты на лучших площадках. Впрочем, администраторы филармоний и так имели все основания надеяться получить от выступлений Анны хорошие доходы, поэтому они предоставляли в ее распоряжение лучшее, что имели. Здесь же, в Москве, какая-то огромная волна вырвала подопечную из его рук. Он "потерял управление" и теперь с недовольным лицом сопровождал Анну на концерты и с концертов, на "Мелодию" (там он сидел, приткнувшись в уголке).

Пан Станислав оживлялся только во время беспрестанных атак на Анну журналистов. По просьбе певицы он всячески "оберегал" ее от интервью, бесед, пресс-конференций. Вообще Анна не жаловала журналистов, точнее, не любила отвечать на вопросы. Она справедливо считала, что лучшее интервью - это работа, песня, которая говорит сама за себя. Что же касается Станислава, то перепалки с журналистами стали для него отдушиной среди безделья. К тому же импресарио без конца обижался на Анну за то, что она отказывалась присутствовать на банкетах, приемах, обедах в ее честь. Приглашения сыпались как из рога изобилия. Но она их неизменно отклоняла. Она трезво отдавала себе отчет в том, что ее физических сил едва хватает на выступление в концерте и на работу над новыми песнями. А это в ее жизни было самым важным и необходимым. Она ехала на студию грамзаписи "Мелодия", часами могла сидеть у пульта, внимательно наблюдая за тем, как настраивается оркестр, слушая, как звучат скрипки, трубы, ударные. В эти часы певица жила в мире, где властвует, рождается и звучит музыка, где люди объясняются между собой не на привычном языке, а музыкальными фразами.

По радио передали "Надежду", и Анна начала получать в концертах большое количество записок с просьбой спеть эту песню. За короткий срок она отрепетировала "Надежду" со своим ансамблем и теперь, к огромной радости зрителей, исполняла ее под конец программы,

Когда они поехали по стране, пана Станислава стали буквально разрывать на части администраторы филармоний. Они предлагали по пять, шесть концертов в день с короткой программой. При этом назывались такие цифры, что у Станислава начинала кружиться голова. Он приходил к Анне кроткий как овечка, сладкий как мед, извивался, льстил, нежно уговаривал принять предложения. Потом терял терпение, истерично бил себя в грудь, угрожал, но всякий раз уходил ни с чем, столкнувшись с железной волей певицы и актрисы, пожалуй, больше всего уважавшей ту самую публику, перед которой ее призывали выступить и обмануть ожидания которой она не могла. Петь в полную силу она была в состоянии, давая лишь один концерт в день.

В поездке Анна почувствовала себя совсем плохо: нестерпимо болели руки и ноги, голова теперь уже постоянно была как будто скована железным обручем. Каждое выступление казалось последним. Выйти на сцену еще и завтра? У нее просто не хватит сил! Вероятно, придется отменить гастроли... Никто вокруг ее не понимал и не жалел. Качалина с Борей остались в Москве. Станислав ходил злой и раздраженный. Анну жалели случайные знакомые - поклонники, неизвестно каким чудом пробившиеся к ней, уборщицы в гостиницах, дежурные на этажах... Они читали в газетах, слышали по радио о катастрофе на дороге в Италии, видели Анну вблизи, уставшую, с измученными, больными глазами...

А Станислав и музыканты? Они видели Анну на сцене - веселую, вроде бы вполне здоровую, полную энергии, улыбающуюся, готовую петь на бис, неохотно оставляющую сцену для танцевального номера и Анджея Домбровского, И почти никто не отдавал себе отчета, что на сцене - мужественный человек, великая певица, только на время концерта забывающая болезни и страдания. Разрыв со Станиславом стал неизбежен. Анна прекрасно это понимала. И в душе жалела об этом. Как импресарио его можно было понять. Формально он заботился о ее заработке и благополучии, это ведь его профессия, и в этом смысле он безупречен, но как человек...