«Тьфу ты! — вскричал я. — Я прекрасно отдаю себе в этом отчет и рассчитываю на это в самое ближайшее время. Но прежде всего я не вижу, почему этот плебс будет страдальцем, если эта новая аристократия, возникновению которой я буду способствовать всеми силами, будет, как я хочу, не аристократией денег, а аристократией духа».
Далее, чтобы придать значимости и мощи Афинам, я дал знать, что здесь будут принимать всех, кто хочет тут обосноваться, откуда бы они ни явились; и во все окрестные места двинулись глашатаи с кличем: «Люди, все спешите сюда!»
Слух об этом разнесся далеко. Разве не это заставило свергнутого царя Эдипа, великого и жалкого человека, прийти из Фив в Аттику искать помощи и защиты, а потом и умереть здесь? Это позволило мне заручиться для Афин благословением богов, снизошедшим на его прах. Но к этому я еще вернусь.
Вновь прибывшим, кто бы они ни были, я пообещал те же права, что у коренных жителей и у поселившихся здесь раньше граждан, отложив установление различий между ними на потом, когда они проявят себя. Ибо, только испытав в деле, узнают, хорош ли инструмент. Я желал судить о людях лишь по оказанным ими услугам.
Так что если потом мне и пришлось все же допустить различия между афинянами, а отсюда и иерархию, то установление последней я допустил лишь ради обеспечения четкой работы всего механизма. Таким образом, благодаря моим стараниям афиняне, одни среди всех греков, заслужили прекрасное звание Народ, и дано оно было только им. В этом — моя слава, полностью затмившая славу прежних моих подвигов; слава, какой не могли добиться ни Геркулес, ни Ясон, ни Беллерофонт, ни Персей.
Пирифой, товарищ моих ранних забав, здесь увы, не последовал за мной. Названные мною герои, а также другие — такие, как Мелеагр и Пелей, — не сумели в своей карьере пойти дальше своих первых подвигов, порой даже единственного подвига. Что касается меня, то я не желал останавливаться на достигнутом. Сначала время побеждать, очищать землю от чудовищ, потом время возделывать землю, столь счастливо преобразованную, и собирать с нее урожай; сначала время освободить людей от страха, потом время заняться их свободой, сделать прибыльным и процветающим их достояние. И этого невозможно было достичь без дисциплины: я и мысли не допускаю, чтобы человек был предоставлен самому себе, подобно беотийцам, чтобы он кончил тривиальным благополучием. Я считал, что человек не свободен, что он никогда и не будет свободным и что он не так уж хорош сам по себе. Но я не мог двигать его вперед без его согласия, не дав ему, по крайней мере своему народу, иллюзии свободы. Я желал воспитать его, не допуская при этом того, чтобы он смирился со своей судьбой и согласился жить, склонив голову. Человечество, постоянно думал я, может больше и достойно лучшего. Я вспоминал урок Дедала, который дерзнул возвысить человека над прахом богов. Сила моя была в том, что я верил в прогресс.
Пирифой теперь перестал следовать за мной. Во времена моей молодости он сопровождал меня всюду, во многом мне помогая. Однако я понял, что прежнее постоянство нашей дружбы уже обременительно и тянет нас назад. Он — пройденный этап, дальше которого можно идти лишь одному. Поскольку Пирифой обладал здравым смыслом, я еще слушал его, но не более того. Он, когда-то такой прыткий, постарел, а постарев сам, дал успокоиться в умеренности и своему уму. Его советы теперь сводились к воздержанности и ограничениям.
«Человек не заслуживает того, — говорил он мне, — чтобы им столько занимались». «Как! Чем же еще заниматься, как не человеком», — возражал я. Он не сказал своего последнего слова.
«Угомонись! — говорил он мне в другой раз. — Разве не достаточно того, что ты сделал? Процветание Афинам уже обеспечено, а посему ты можешь спокойно отдыхать в лучах добытой славы, в лоне семейного счастья».
Он побуждал меня больше заботиться о Федре, и в этом, пожалуй, был прав. Ибо здесь я должен рассказать, как был нарушен мир и спокойствие моего очага и какой ужасной ценой мне пришлось расплатиться с богами за свои успехи и самонадеянность.
XII
К Федре я питал безграничное доверие. Я видел, как из месяца в месяц росла ее привязанность ко мне. Она была сама добродетель. Оградив ее совсем юной от пагубного влияния семьи, я и не предполагал, что ее закваску она унесет с собой. Конечно же, она была плоть от плоти своей матери, и, когда потом она попыталась оправдаться, говоря, что все это было предопределено и она ни в чем не виновата, пришлось признать, что тут была доля истины. Но это было еще не все: мне кажется, она была слишком непочтительна с Афродитой. Боги мстят жестоко, и напрасно старалась она потом умилостивить богиню обильными приношениями и мольбами. Ведь Федра все же почитала богов. В ее семье все почитали. Досадно только, конечно, что поклонялись они разным богам: Пасифая — Зевсу, Ариадна — Дионису. Что касается меня, то я почитал Афину Палладу и еще Посейдона, с которым был связан тайным обетом, на который, на мою беду, он стал отвечать тем, что мои мольбы бывали услышаны. А мой сын — тот, которого я родил от амазонки и которого лелеял больше всех, — обожал Артемиду-охотницу. Как и она, он был целомудрен, хотя я в его возрасте был распутник. Он носился нагим по лесным чащам, при луне, избегая двора собраний, особенно женского общества, и чувствовал себя хорошо лишь среди гончих псов, преследуя с ними дикого зверя в горах, добираясь до самых вершин, либо в извивах долин. Еще он любил укрощать норовистых лошадей, увлекая их на песчаный берег, кидаясь вместе с ними в море. Как я любил его таким — красивым, гордым, непослушным! Не мне, конечно, меня-то он почитал, и не законам, а условностям, которые ущемляют слово и принижают достоинство мужчины. Я видел в нем своего наследника. Я мог спокойно почить, передав бразды правления государства в его чистые руки, ибо знал, что он не поддается ни угрозам, ни лести.
То, что Федра им увлеклась, я заметил слишком поздно. Я должен был догадаться об этом, ибо внешне он был очень похож на меня, я хочу сказать — на меня того, каким я был в его возрасте. Итак, я уже старел, а Федра оставалась необычайно молодой. Она, возможно, еще любила меня, но так, как любят отца. Нехорошо, когда у супругов, а я познал это на своем опыте, такая большая разница в возрасте. И поэтому я не могу простить Федре отнюдь не ее страсть, в общем-то совершенно естественную, хотя и наполовину кровосмесительную, а то, что она, осознав невозможность утолить ее, оклеветала моего Ипполита, приписала ему то нечистое пламя, что бушевало в ней самой. Чтобы я еще хоть раз поверил словам женщины! Я призвал месть богов на моего невинного сына. И просьба моя была услышана. Люди не знают, когда обращаются к богам, что те внемлют их просьбе чаще всего на их собственное несчастье. Внезапной, безрассудной, жестокой волею судьбы я оказался убийцей своего сына. И был неутешен в горе. То, что Федра, увидев свое злодеяние, тотчас сама учинила суд и расправу над собой, — это хорошо. Однако теперь, когда я лишился прежней дружбы Пирифоя, я чувствую себя страшно одиноким. И я стар.
Эдип, когда я принял его в Колоне, изгнанного из родных своих Фив, незрячего, обездоленного, хоть и был отверженным, все же имел подле себя обеих своих дочерей, заботливая нежность которых приносила облегчение его страданиям. Он потерпел крах в своем деле во всех смыслах. Я же преуспел. Даже вечное благословение, которое должно было перейти от его останков на ту местность, где они упокоятся, снизошло не на неблагодарные Фивы, а на Афины.
Меня удивляет, что о том, как в Колоне встретились наши судьбы, как там столкнулись и переплелись наши жизненные пути, сказало так мало. А я считаю это венцом своей славы. До тех пор я всех заставлял склоняться перед собой и видел, как все склоняются передо мной (разве что кроме Дедала, но он был намного старше меня. Впрочем, даже Дедал мне подчинялся). Одного лишь Эдипа я признавал равным мне в благородстве; несчастья этого поверженного лишь возвеличили его в моих глазах. Я, конечно, всегда и везде побеждал, но подле Эдипа все эти победы предстали передо мной в чисто человеческом, а потому низшем плане. Он противоборствовал со Сфинксом — выпрямил Человека перед его загадкой и осмелился противопоставить его богам. Как же тогда, почему принял он свое поражение? Разве он не способствовал ему, выколов себе глаза? Было в этом страшном покушении на себя нечто такое, чего я был не в силах понять. Я высказал ему свое недоумение. Однако надо признаться, объяснение его меня совсем не удовлетворило или я его неправильно понял.