Жид Андре
Тесей
Этот новый труд я посвящаю Анне Эргон, что вполне естественно, поскольку именно благодаря ее милому гостеприимству, ее постоянной предупредительности, ее заботам я смог написать его.
Еще я выражаю свою признательность Жаку Эргону и всем тем, кто во время моего длительного изгнания позволил мне понять всю ценность дружбы, и особенно — Жану Амрушу, морально очень поддержавшему меня в работе, которую без него, возможно, у меня не хватило бы духу осуществить, хотя я замыслил ее очень давно.
I
Яхотел рассказать о своей жизни сыну моему Ипполиту, чтобы тем самым просветить его; сына у меня больше нет, но я все равно расскажу. Ему я и не осмелился бы описать, как сделаю это теперь, некоторые свои любовные похождения: он являл собой воплощенное целомудрие и с ним я не решался говорить о своих сердечных делах. Впрочем, они имели для меня значение лишь в первую половину моей жизни, хотя дали мне возможность познать себя, равно как и встречи с различными чудовищами, которых я одолел. Ибо, учил я Ипполита, «прежде всего надо познать, кто ты есть, а затем уже надлежит осознать и принять в руки наследство. Хочешь ты того или нет, ты, как и я, являешься царским сыном. И тут ничего не поделаешь, это — данность, и она обязывает». Однако Ипполита все это заботило мало, гораздо меньше, чем меня в его возрасте, и, как и я в свое время, он довольствовался тем, что просто знал об этом. О юные годы, прожитые в невинности! Какая беззаботная пора! Я был ветром, волной. Я был растением, я был птицей. Я не замыкался в себе, и любой контакт с внешним миром не столько указывал мне на ограниченность моих сил, сколько разжигал во мне сладострастие. Я нежно гладил фрукты, молодую кору деревьев, гладкие камни на берегу, шерсть собак, лошадей — прежде чем начал ласкать женщин. Все прекрасное, что щедро давали мне Пан, Зевс и Фетида, очень возбуждало меня.
Однажды отец сказал мне, что так дальше продолжаться не может. Почему? Потому, черт возьми, что я — его сын и должен показать, что достоин трона, на котором займу его место. А мне было так хорошо сидеть просто на густой траве или на освещенной арене… Однако упрекать своего отца я не могу. Разумеется, он правильно сделал, что восстановил против меня мой собственный разум. Именно этому я и обязан всем, что стал годен в дальшейшем, — тем, что перестал жить как придется, каким бы приятным это состояние вольности ни казалось. Отец научил меня, что ничего большого, стоящего, прочного нельзя добиться без усилий.
Первое такое усилие я сделал по его настоянию. Надобно было приподнять скалы, чтобы найти под одной из них оружие, спрятанное, как он мне сказал, Посейдоном. Он радостно смеялся, видя, как от этих упражнений у меня довольно скоро прибавилось силы. Тренировка мускулов сопровождалась тренировкой воли. И вот когда в этих тщетных поисках я сдвинул с места все тяжеленные скалы в округе и уже приступил было к глыбам в основании дворца, он остановил меня.
«Оружие, — сказал он мне, — значит меньше, чем рука, которая его держит; рука значит меньше, чем разумная воля, которая ее направляет. Вот оно, это оружие. Прежде чем отдать его тебе, я хотел, чтобы ты его заслужил. Отныне я вижу, что у тебя достаточно честолюбия и стремления к славе, которое позволит тебе употребить его лишь для благородного дела и во благо человечества. Время детства прошло. Будь мужчиной. Сумей показать людям, чем может быть и чем ставит себе целью стать один из них. Тебя ждут большие дела. Дерзай».
II
Он — отец мой Эгей — был одним из лучших, одним из достойнейших. Подозреваю, что на самом деле я — мнимый его сын. Мне говорили об этом и еще о том, что меня породил могущественный Посейдон. В таком случае свое непостоянство я унаследовал от этого божества. Что касается женщин, я ни на одной не мог остановиться надолго. Иногда Эгей отчасти мешал мне. Однако я признателен ему за опеку и за то, что он ввел в Аттике культ Афродиты. Я скорблю, что явился причиной его смерти из-за своей роковой забывчивости: не заменил на корабле черные паруса белыми, когда возвращался с Крита, как это было условлено в случае, если я окажусь победителем в моем рискованном предприятии. Ведь всего не упомнишь. Но честно говоря, если мне покопаться в себе поглубже (что я всегда делаю неохотно), то не могу поклясться, что это действительно была одна только забывчивость. Признаться, Эгей мешал мне, особенно когда с помощью любовного зелья колдуньи Медеи, считавшей его (да он и сам так считал) староватым для роли мужа, он вознамерился — досадная идея — отхватить себе вторую молодость, поставив тем самым под удар мою карьеру. Ведь каждому — свое время. Как бы там ни было, при виде черных парусов… в общем, по прибытии в Афины я узнал, что он бросился в море.
Вот факты, и я считаю, что оказал общепризнанные услуги: окончательно освободил землю от множества тиранов, разбойников и чудовищ; расчистил некоторые опасные пути, куда робкий духом и по сей день ступает с оглядкой; очистил небо, чтобы человек не так низко склонял перед ним голову, меньше страшился напастей.
Приходится признать, что сельская местность представляла собой тогда весьма неутешительное зрелище. Между разбросанными там и сям поселками лежали большие пространства необработанной земли, пересекаемые небезопасными дорогами. Были здесь дремучие леса и глубокие ущелья. В местах самых мрачных скрывались разбойники, которые грабили и убивали путников или по меньше мере требовали выкупа, и на них не было никакой управы. Разбой, грабеж, нападения свирепых хищников, происки тайных сил перемешивались между собой настолько, что трудно было распознавать, жертвой чьей жестокости — божества или человека — ты стал и к какой породе — человеческой или божественной — принадлежат такие чудовища, как Сфинкс или Горгона, над которыми взяли верх Эдип и Беллерофонт. Все, что оставалось необъяснимым, считалось идущим от бога, и перед богами испытывался такой страх, что любой героизм воспринимался как святотатство. Первые и самые важные победы, которые предстояло одержать человеку, были победы над богами.
Будь то человек или бог, лишь завладев его оружием и направив оное против него, как это сделал я с дубиной ужасного великана из Эпидавра Перифета, можно добиться истинной победы над ним.
А молния Зевса? Уверяю вас, придет время, когда человек сможет завладеть и ею — как это сделал с огнем Прометей. Да, это и есть окончательные победы. А вот что касается женщин, моей силы и моей слабости одновременно, то тут всегда приходилось все начинать сначала. Едва я ускользал от одной, как попадал в силки какой-нибудь другой, и ни одной не завоевал, прежде чем не был завоеван сам. Прав был Пирифой, когда говорил (о, как я отлично с ним ладил!), что важно не позволить ни одной сделать себя малодушным, каким стал Геркулес в объятиях Омфалы. А поскольку я никогда не мог и не хотел лишать себя женщин, он при каждом моем любовном марафоне повторял мне: «Давай, давай, но смотри не попадись». Та, что однажды под предлогом уберечь меня захотела привязать к себе нитью, тонкой, правда, ноне эластичной, она… однако еще не пришла пора говорить об этом.
Антиопа была ближе всех к тому, чтобы заполучить меня. У царицы амазонок, как и ее подданных, была только одна грудь. Но это нисколько не портило ее. У нее, натренированной в беге и борьбе, были сильные, крепкие мускулы — такие же, как у наших атлетов. Я с ней боролся. Она отбивалась от моих объятий, как барс. Безоружная, она пускала в ход ногти и зубы, рассвирепев от того, что я хохотал (а я тоже был без оружия) и что она не может побороть в себе любви ко мне. У меня никогда не было никого целомудреннее ее. И мне потом было совершенно неважно, что сына моего, Ипполита, она вскормила одной грудью. Вот этого девственника, этого дикаря я и решил сделать своим наследником. Позже я расскажу о том, что стало несчастьем всей моей жизни. Ведь недостаточно просто быть на свете, потом исчезнуть, надо оставить после себя завет, надо сделать так, чтобы ты не кончался на самом себе, — это повторял мне еще мой дед. Питфей, Эгей были куда умнее меня, как был умнее меня и Пирифой. Но никто не отказывал мне в здравом смысле; все остальное приходит потом, вместе со стремлением делать добрые дела, которое никогда меня не покидало. Еще во мне живет некая отвага, толкающая меня на дерзкие поступки. Кроме того, я честолюбив: великие деяния моего родича Геркулеса, о которых мне сообщали, будоражили мое молодое воображение, и когда из Троисены, где я жил тогда, мне надо было возвратиться к своему мнимому отцу в Афины, я ни за что не хотел слушать совета, сколь бы мудрым он ни был, отправиться туда морем, поскольку такой путь безопаснее. Я это знал, но именно из-за опасности путь по суше, когда надо было сделать огромный крюк, привлекал меня больше — представлялся случай доказать по дороге, чего я стою. Разбойники всех мастей опять начали разорять страну и тешиться вволю, с тех пор как Геркулес стал нежиться у ног Омфалы. Мне было шестнадцать. Я еще не познал трудностей. Пришел мой черед. Сердце сильными скачками рвалось вслед моей неописуемой радости. Какое мне дело до безопасности, восклицал я, и до проторенных дорог! Я презирал бесславный отдых, уют и леность. И как раз на этой дороге, ведущей в Афины через Пелопонесский перешеек, я впервые подвергся испытаниям, осознал силу своей руки и своего сердца, уничтожив несколько гнусных отъявленных разбойников: Синиса, Перифета, Прокруста, Гериона (нет, этого уничтожил Геркулес, я хотел сказать — Керкиона). И тут же я даже допустил одну оплошность, а именно в отношении Скирона, похоже весьма достойного человека, доброжелательного и очень внимательного к прохожим; однако, поскольку мне сказали об этом слишком поздно, я стал его убийцей, а посему все решили, что это наверняка был мерзавец.