- А в Петербурге? - настаивал Черносвитов.

Спешнев посмотрел на него долгим взглядом и улыбнулся:

- Рафаил Александрович, разве можно назвать общество тайным, если оно явное для всех?

- Понимаю, понимаю, - засмеялся Черносвитов. - Простите за назойливость!

Он поднялся и, сильно хромая, одной ноги у него не было по колено, прошелся по комнате, подошел к шкафу, взял с полки книгу и открыл ее. Достоевский с подозрением наблюдал за ним.

- Интересуетесь? - остановился возле Черносвитова Петрашевский.

- Хотелось бы посмотреть, пока время есть. У Вас, говорят, можно брать с собой?

- Это можно, - разрешил Михаил Васильев.

- А какая цель у ваших собраний?

- Пропаганда социальных идей.

- Идея - хорошо, но надо делать. Ведь есть, видимо, тайное общество?

- Нет никакого общества...

- Меня-то бы мог принять в тайное общество.

- Я враг всяких тайных обществ.

- Но, Михаил Васильевич, действуя таким образом, не принося никакой пользы, можно погибнуть... В числе Ваших знакомых есть человек с теплой душой - Спешнев. Давайте потолкуем. Ум хорошо, а два лучше, может, Вы отстанете от своего взгляда. Пригласите Спешнева в кабинет.

- Хорошо, - согласился Петрашевский. - Проходите! - указал он рукой на дверь своего кабинета.

О чем они там втроем толковали, Достоевский не знал.

- Я дал обещание Петрашевскому прочитать письма, - говорил Достоевский, глядя на Дубельта, - и уже не мог отказаться от него. Петрашевский напомнил мне об этом обещании уже у себя на вечере. Впрочем, он не знал и не мог знать содержания писем. Я прочел, стараясь не выказывать пристрастия ни к Белинскому, ни к Гоголю. При чтении слышны были иногда отрывочные восклицания, иногда смех, смотря по впечатлению. Я был занят чтением и не могу сказать теперь, чьи были восклицания и смех. Сознаюсь, что с чтением письма я поступил неосторожно...

- В собрании у Петрашевского Головинский, говоря об освобождении крестьян, утверждал, что идеей каждого должно быть освобождение этих угнетенных страдальцев, но что правительство не может освободить их - без земель освободить нельзя. Освободив же с землями, должно будет вознаградить помещиков, а на это средства нет. Освободив крестьян без земель или не заплатив за землю помещикам, правительство должно будет поступить революционным образом. Поэтому выход один - бунт. Было это сказано?

- Весь этот разговор слышал. Слова Головинского припоминаю. Он говорил с увлечением, но окончательного вывода, того, где сказано, что освободить нужно бунтом, не припоминаю и утверждаю, что разошлись без всякого разрешения этого вопроса. Все кончилось большим спором... Головинский сознавал возможность внезапного восстания крестьян самих собой, потому что они уже достаточно сознают тяжесть своего положения. Он выражал эту идею как факт, а не как желание свое. Допуская возможность освобождения крестьян, он далек от бунта и от революционного образа действия. Так мне всегда казалось из разговора с Головинским.

- Понятно, - потер лоб князь Гагарин. - Тогда объясните нам такой вопрос... В опровержение сказанного Головинским, Петрашевский говорил, что при освобождении крестьян должно непременно произойти столкновение сословий, которое может породить военный деспотизм или, что еще хуже, деспотизм духовный. Что подразумевалось под военным деспотизмом и под деспотизмом духовным?

- Помню, что Петрашевский опровергал Головинского. Ответа Головинского ясно не припоминаю, хотя помню, что он пустился в довольно длинное развитие. Может быть, я был развлечен в эту минуту посторонним разговором. Не припоминаю совершенно, как было дело... и не могу ясно отвечать на этот вопрос... А Петрашевский говорил о необходимости реформ: юридической и цензурной прежде крестьянской и даже вычислял преимущества крепостного сословия крестьян перед вольным при нынешнем состоянии судопроизводства. Но не упомню хорошо, что означали слова: военный и духовный деспотизм. Петрашевский говорил иногда темно и бессвязно, так что его трудно понять.

- На том же собрании Петрашевский, говоря о судопроизводстве, объяснил: "что в нашем запутанном и с предубеждениями судопроизводстве, справедливость не может быть достигнута, и если из тысячи примеров и явится один, где она достигается, то это происходит как-то не нарочно, случайно..." Что Вы на это скажите?

- Это... было...

- В этом же собрании Головинский говорил, что перемена правительства не может произойти вдруг, что прежде нужно утвердить диктатуру. Было это сказано? - быстро спросил князь Гагарин, глядя пристально на Достоевского.

Все так и было, но Федор Михайлович понял, какое это страшное обвинение Головинскому, да и всему кружку Петрашевского. Думал об этом в камере, догадывался, что Антонелли все записал, донес. Отвечать нужно. Не ответишь - всем будет хуже. И Достоевский заговорил:

- Несмотря на отдаленность времени я старался собрать все мои воспоминания об этом вечере и никак не мог припомнить, чтоб были сказаны такие слова о нашем правительстве... Головинский принимался говорить во всеуслышание два раза. Первый раз он говорил о насущности крепостного вопроса, о том, что все заняты этим вопросом и что действительно участь крестьян достойна внимания. Во-второй же раз, отвечая Петрашевскому, он поддерживал свое мнение о том, что разрешение вопроса о крестьянах важнее требования юридической и цензурной реформ. И оба раза он говорил довольно коротко, первый раз не белее десяти минут и во второй раз не более четверти часа. Об этом воспоминания мои точны, и в оба раза начал и кончил только разговором о крестьянах, не вдаваясь в другие темы. В такой краткий срок он не мог бы коснуться ни до чего другого, кроме тем, на которые говорил. Но чтобы завести речь о таком пункте, как перемена правительства, да еще вдаваться в подробности, то, естественно, должен был сказать хоть два слова о том, какую диктатуру. Говоря об этом, он вдруг перескочил бы от своей прежней темы к совершенно другой: кроме того, заговорил бы о таком пункте, о котором и слова не было до его речи. Он бы мог сделать это по какому-нибудь поводу, а повода ему дано не было. И, наверное, надо бы обо всем этом долго говорить, гораздо более четверти часа... Следовательно, если даже и было сказано что-нибудь подобное, то оно было сказано до того вскользь, мимолетом и с таким незначительным смыслом, что не удивительно, если я не только позабыл об этих словах, но даже пропустил их тогда в минуту самого разговора. Кроме того, и сказаны были, по моему мнению, не эти слова, а только что-нибудь подобное этим словам, например, что такое бывает вообще при перемене какого-либо правительства, а не нашего правительства. Словам Головинского, если даже они и были сказаны, очевидно придали преувеличенный смысл. Он не имел физической возможности для разговора на такую важную, новую тему, не говоря уж о неожиданности перескока на эту новую тему... Может быть, он и сказал это, хорошо не упомню, но вскользь и вообще, а вовсе не как желание перемены нашего правительства... - Достоевский совсем запутался, пытаясь выгородить Головинского, и чувствовал, что комиссия видит, что он запутался. Пот выступил у него на висках. Он смахнул его ладонью и замолчал.

- Кроме указанных Вами разговоров, не было ли говорено еще чего-нибудь особенного в отношении правительства и кто именно говорил? - спросил Дубельт.

- Я не помню более разговоров, чем-либо замечательных, кроме тех, на которые дал объяснения... Я говорю только о тех вечерах, на которых я сам лично присутствовал. Я знаю по слухам, что говорили Толь, Филиппов, и еще был спор о чиновниках... Потом я был лично на двух вечерах, на которых толковалось о литературе. Потом, когда говорилось о вопросах: крестьянском, цензурном и судебном. В эти два раза я тоже присутствовал - и вот все речи и разговоры, которые я знаю, кроме не политических: так, например, была речь Момбелли о вреде карт и о растлении нравов из-за игр. По его идее, карты, доставляя ложное и обманчивое занятие уму, отвлекают его от истинных потребностей, от образования и полезных занятий...