Кто задал Мещерякову загадку - это бывший комполка двадцать четыре, ныне - комдив-один: тот глядел куда-то в сторону, хотя миновать взглядом своего главкома не мог, потому что сидел как раз против двери.

"Вот так, дорогой мой комдив! - сказал Мещеряков про себя. - Может, тебе еще неизвестно, что в новом приказе, изданном сегодня утром по части строевой, дивизий в армии уже не одна, а три? И, значит, не ты один второй человек в армии, сразу же за главкомом. Вас, вторых, теперь уже трое!"

В кухне Гришка Лыткин старательно учился курить трубку, двое партизан учили его, но сами толком не умели, умели только показывать как это делается, на цигарках-самокрутках.

Еще какие-то вооруженные и безоружные сидели на прилавке под образами, не скидывая папах, шапок-ушанок и картузов. Некоторые спали на полу. Мещеряков сделал Гришке знак, миновал полутемные сенцы, спустился по ступенькам крыльца, пересек ограду и вошел в добрую, бревенчатую, с побеленным потолком конюшню...

Приблизился к гнедому, пощупал у него раны в мякоти передних ног, одну почти у самой груди, другую пониже, примерно в четверти от коленного сустава. Эту, другую, гнедой заработал совсем недавно, под Моряшихой. Обе раны Мещеряков ощупывал, как на себе, - нисколько не искал, рука сразу же их находила.

Гнедой тыкался в плечи Мещерякова, в одно и другое, отвислой от ласковости, расслабленной нижней губой, черной, мягкой и нежной, а верхняя губа, закапанная розоватыми пятнышками, тоже оттопыривалась, вздрагивала, набухала изнутри мелкими чуткими пупырышками.

Раны не кровоточили больше, а затягивались плотной шероховатой коростой, и гнедой - должно быть, за это - благодарил хозяина, глядел собачьими глазами, прижав уши к гриве, разбросанной по голове, переступая задними ногами, напрягая мышцы передних ног.

Потом гнедой вздумал заржать, вскинул голову на тонкой блестящей шее вверх, под кожей разом проступили крупные жилы, и тоже вверх, к самой глотке, по ним кинулась кровь... Гнедой зажмурился, но только раз или два всхлипнул - тут же снова ткнулся в мещеряковское плечо.

Мещеряков резко отвернулся, шлепнул коня по губам, а сам спросил у Гришки Лыткина, который, прислонившись к косяку, стоял в дверях конюшни, внимательно смотрел на главкома и на коня.

- Ну, Гриша, - какая жизнь?

Гришка не сразу поднял взгляд.

- Жизнь, товарищ главнокомандующий, жизнь, она...

- Ну? Ну, что она? - потребовал Мещеряков. Но крикнуть ему не хотелось, нет. Только показалось, что хочется. - Ты не стесняешься ли меня, Гриша? спросил он чуть спустя.

- А почто?

- Прасолиху-то я увез? Евдокию Анисимовну? Пьянство сделал в Моряшихе. Да мало ли что еще? Смешно сделал. Да?

- Вам - все это можно, товарищ Мещеряков.

- Как же так?

- Вы - герой, товарищ Мещеряков. И главный над всеми партизанами. А сказать, так и для любого гражданского жителя главнее вас нынче нету. Более, как на вас, он ни на кого не надеется.

- Победу сделает армия. И прежде всего - рядовые ее герои.

- Рядовые герои без геройского вождя не смогут. Нет, для их это невозможно...

- Все ж таки ты очень сильно хвалишь меня, Гриша. Не к моменту.

- Только вам и простительно. Больше - никому и никогда.

- А я, наверное, Гриша, не сильно мучаюсь, в том-то и дело. Я знаю женщина может быть другая. Бывает. Ну, а другой жены мне нет и не будет.

Гришка подумал и согласился по-своему:

- Вы - страшно фартовый, Ефрем Николаевич! И не просто так - сами фарт себе добывали, а теперь хотя бы и за это, и за все другое вам от людей простится. Только одно уважение, а больше ничего.

Мещеряков сел на конюшенную подворотню, стал закуривать. Стал рассказывать Гришке, как правильно из трубки нужно затягиваться, и Гришка, стоя перед ним, слушал внимательно, у него тоже начало получаться - дымок потянуло из трубки ровными колечками, эти колечки радовали его несказанно.

Вдруг Мещеряков резко, не оглядываясь, взмахнул рукой и ударил гнедого в левую заднюю, как раз с обратной стороны колена.

Гнедой тревожно и по-человечьи жалобно охнул, простонал, припал на задние, вздрогнул сильной дрожью всем телом, а Гришка побледнел и выронил изо рта трубку. Постукивала кровь в жилах всех троих - Мещерякова, Гришки и гнедого. После, когда все успокоились, Гришка смахнул с лица пот и не заговорил, а застонал:

- Судьбу пытать, Ефрем Николаевич? Да разве можно? Это - вам-то? А когда бы он обеими задними вас в хребтину! Либо - в голову? - Гришка отвернулся и еще раз сказал: - Через минуту гнедой уже и сам бы прослезился, но ведь он же кованый, на шипы кованный? У меня вовсе дыхание зашлось. Ефрем Николаевич, не надо! Не могу я этого!

- Нет, Гриша, - ответил Мещеряков. - Когда я на коне поездил вершним или в упряжи, когда покормил коня со своих собственных рук - он меня уже сроду не сможет ни ударить, ни обидеть. Вот это я знаю. Опять же конь, Гриша, это не человек. Коня, особенно боевого, я, как главнокомандующий, выберу себе из тысячи. Чтобы он подходил ко мне, я - к нему. А людей человек не выбирает, нет, даже когда он самый верховный. Разве что только жену. Остальные все люди - какие вокруг тебя есть, с такими и живи, с такими воюй.

И Мещеряков быстро поднялся на ноги, ткнул свою прокуренную трубку-коротышку в карман... Прошелся вдоль ограды, бросил взгляд на гнедого. Еще раз прошелся.

Вдруг приказал, словно в бою, строго и быстро:

- Запряги тройку!

- Поехать куда?

- Поехать.

- Далече?

- Порядком. В Верстово ехать.

Теперь глазенки у Гришки, серые с зеленым, вылупились. На один глаз опустился из-под шапки белый клок волос, на розовом, еще с лета обожженном ярким солнцем носу нависла капелька.

Парнишка!

Мещеряков на него поглядел, даже сбоку зашел, чтобы увидеть, и сказал:

- Вот так, мужик! Чужим занятием сколько-то побаловаться можем, и даже сильно побаловаться, а свое - оно одно-единственное! В чужом надо свой край знать и не пропустить. Куда от своего? Мужики мы, Гриша! Поедем, Гриша, зябь подымать. Покуда еще не поздно, не окончательно застыла почва... На худой конец - давай сиганем хотя бы на пару деньков. Для пользы дела. Одумаемся сами, и о нас, покуда мы на глазах не тремся, тоже как следует успеют подумать... Все может нынче быть: могут и стрелить, а может просто два приятных денька нам выйти.

- Ефрем Николаевич...

- Не хочу я что-то, Гриша, и дальше с чужого хлеба кормиться! Не хочу с чужого, хватит!

- А война? Она же - идет! Кто вас с нее отпустит?

- Не отпустят - возьмут в красные соколы. В громыхаловскую в штрафную роту.

- За главнокомандующего кто будет воевать?

- Комполка двадцать четыре. Ныне - комдив-один.

- А парад? Кто его будет устраивать?

- Переживем как-нибудь. И не это переживали.

- Он же будет по случаю полной победы над кровавым Колчаком, парад! По случаю нашего окончательного соединения с Красной Армией! По случаю самого первого дня нашего светлого будущего!

- Много насчитал случаев... Не слишком ли?

- Их еще можно без конца насчитывать! Неужели - запрягать?

Мещеряков долго не отвечал. Гришка ждал.

- Кончим войну, Гриша, откуда мы пришли, туда и вернемся! Это наше слово борцов за мировую справедливость!

А когда сказал - резко повернулся, пошел.

Оглянулся уже с крыльца.

- И все ж таки - исполнять! Поставь тройку за конюшню, поближе к стенке. Супонь на кореннике распусти, не держи его до времени в твердом хомуте. Исполнять!

Снова распахнул дверь в помещение штаба.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Опять сидел Мещеряков на табуретке у окна - на подсудимой скамье. Глядел в улочку, на белых крохотных босоногих и беспокойных кур.

Подошел к нему Петрович.

- Что-то не узнаю тебя нынче, Ефрем. А ну - держись!

Мещеряков же подумал: "Хорошо, что выходил я на волю, за коня подержался. Мужицкая склонность - она не подведет!.." Вскоре тройку стало видно за стеной конюшни, особенно правую пристяжную и коренника - гнедого с рассупоненным хомутом...