Отправили Ваську Зуева в другую часть.

В мае 1945 года я командовал взводом. Война уже кончилась. Двигались в июне на запад принимать границу. Остановились в брошенном особняке. Сказал кому что делать. А девушкам - ничего. Им завтра демобилизоваться. Алевтина ночью все полы в двух этажах вымыла.

После войны она в Чебоксарах на текстильном комбинате работала. Получила орден Трудового Красного знамени. Потом была партработником в издательстве.

Около 1980 года на встрече однополчан я написал ей следующее стихотворение:

Ты давно, Алевтина, не маленькая, Но позволь назвать тебя Аленька. Фронтовая молодость помнится, Хоть была ты большая скромница. Не страшась промозглых, бессонных дней, Воевала ты мужиков смелей. Полюбила раз только ротного, Да щедра-война его отняла.

Зубы сжав, несла честь девичью Среди крови и неприличия. Одним пугана, другим ругана, Ты всегда была верным другом нам. Не ждала, сержант, в жизни милости, Генералом была - Справедливости. Будет списки наши хранить музей, А потом листки затеряются. Так прими поклон от своих друзей. Жили честно мы не в чем каяться.

Вторая наша лучшая телефонистка Кима Боровик. Ленинградка, пришла в дивизию перед Выборгом с узла связи Ленфронта. Полная, веселая, умная. Дружит с Алевтиной. Полюбила молоденького лейтенанта Леву Быкова из разведотдела. Поженились, прожили жизненную полосу. Но Лев, уже полковником, умер, сын отделился, и Кима живет одна с внучкой. Она и через сорок лет телефонистка Октябрьской железной дороги. С прежней жизнестойкостью и юмором.

Были еще телефонистки. Но временные - надоест война, забеременеет и уедет.

Ноябрь, декабрь 1944 г. стоим в Польше, в лесочке, в палатках. Неделями без права выхода из леска. На снегу только следы саней старшины.

Выдают новое теплое белье. Это - к наступлению. Меняем все это белье разом на самогон к Новому году. Добавили ротную швейную машину. Старшина ездил менять. Выделили начальству. Осталось по 800 граммов самогона на каждого. Стоим в очереди у саней. Старшина наливает в огромную белую кружку и дает брусок шпика. Пить приходится 800 граммов залпом. Оказывается, живя на снегу, это можно. Хмелея на ходу, ложусь в палатку.

Пришел 1945 год, год Победы.

Затеяли маневры. Мороз и сплошной молочный туман. Свернули на мост через Буг, а мост-то давно взорван. Машина рухнула мотором вниз на толстенный лед с четырехметровой высоты. Мы, вперемешку с катушками, веером разлетелись по льду. Спасли нас ватники, ушанки, валенки, ватные штаны.

Только у лейтенанта Баранова вместо лица странный кровавый блин. Вдруг он проводит рукой, и... лицо цело. Это ему сняло лоскут кожи с головы, и она завесила лицо. Он убыл в санбат, а я принял взвод.

Приказано переучесть инвентарь. Послал я телегу на одно поле боя, собрали и сдали старьем все, что за взводом числится - каски, шинели, провода. Воюем как бы "ничем". Гримасы бюрократии, оказывается, есть и на войне.

Выехал с отделением вперед готовить связь. Промороженная земля. Углубились киркой на штык в остекленевшую от мороза глину. Спать нельзя, холодно, минус 25 градусов. Топчемся, ворочаемся на еловом лапнике, смотрим в небо на яркие стылые звезды.

Пошел к реке. Там у берега есть несколько землянок державшего участок ОПАБ'а. Банька. Топит ее старик еврей. Спрашивает меня: "Аид?" - "Да". Забормотал по-еврейски. А я не понимаю. "Ничего, - говорит, - ты спи, а я над тобой буду петь". И я уже сплю на сырых нарах... Первый раз в жизни мне помогла моя нелепая национальная принадлежность.

Утром в бой. Во взводе убито двое. Сижу у их тел. Получил и читаю письмо от моего университетского профессора. Учит меня, что младшему надо писать "уважаемый", равному - "многоуважаемый", а старшему "глубокоуважаемый".

Прощайте, многоуважаемые, и я бросаю в могилу горсти земли.

Первый взятый нами "заграничный" город - Цеханув. Много мин. Во взводе подорвались еще двое. В писчебумажном магазине взял никелированный будильничек. Стоит в землянке.

В Польше странно много штатских молодых мужчин. Нищие военные базары. Как-то все продается. Иногда муж торгует женой. Много самогона среди нищеты.

Движемся на север. К Восточной Пруссии. Политбеседа. "Мстите в меру своих чувств. Иногда можете забыть, что есть прокурор. Пусть они отведают горя за наши муки". А потом - уже под Данцигом - приказ Рокоссовского о расстреле за насилия и поджоги.

В Пруссии пустые зимние поселки. Скот брошен. Провалившаяся корова воет в канаве. Конь, как дикий зверь, красиво стоит в лесу.

В пустой заснеженной деревне лежит в одном доме парализованный немецкий старик. Солдаты вкатили ему в комнату бочку. Налили воды, оставили еду.

Идет тяжелый бой. Опять во взводе есть убитые. На холодных полях с ветром лежат два мертвых гитлеровца, закоченевшие в снегу. У каждого на пальце кольцо: череп и две кости. Дивизия СС "Мертвая голова". Хотел снять на память кольцо. Не идет. Стал перекусывать палец телефонными кусачками. Опомнился. Бросил это.

На втором убитом, забирая документы, нашел пару фотографий - разборка памятника 1000-летия России в Новгороде. На обороте дата: 19 сентября 1941 года. Сейчас это фото в музее в Новгороде.

Заняли имение над горой. В подвале коллекция редких ковров. Каждый ковер в трубчатом футляре. Ковры потом развернули и подсунули под колеса буксовавших машин. Помогло. Это - не единственная дикость. В дворцовом зале особняка огромная коллекция гравюр, они в больших бледно-оливковых папках. Стеллажи с папками в два этажа по всему залу... В одном конце зала солдат развел на полу костерок. На выдвинутом шомполе греет котелок. Топит гравюрами. Греет воду для санитара. Рядом на разостланных гравюрах санитар перевязывает тяжелораненного. Один солдат ходит и ножницами вырезает из гравюр голых баб. И грохот, грохот разрывов. Это из оврага за домом немцы фауст-патронами ломают стены следующего ряда красивых дворцовых комнат.

Темнеет.

Выпивший капитан Капустин, зам. комбата по политчасти, сел за руль полуторки. Дороги узкие с аллеей деревьев. В темноте навстречу автомобиль с одной фарой, правой. А Капустин думал: это левая. Удар, и я лечу от заднего борта на крышу кабины. У четверых, сидевших по левому борту, перебиты ноги. Среди них Канонченко. Наша полуторка развалилась.

А у массивного груженого "Студебеккера" даже не заглох мотор. Он увозит наших раненых поверх ящиков со снарядами.

Рядом на горке особняк. Ложимся в нем спать. Наверху кто-то ходит. Подымаюсь. В спальне посторонний солдат под шкафом из карельской березы, в котором висят меховые пальто, разводит костер. "Ты зачем?" - "Они мою деревню спалили". - "Пошел вон". И все-таки он сжег дом. Мы ночью выпрыгивали в окно. Упрямый был солдат.

Поздно вечером дивизия вышла к лесу. Остановились. В лес ходил разведчик. Говорит, что лес - километра полтора. Потом - поле. В поле стоит эшелон с легковыми автомашинами. За полем, дальше, город Дойч-Эйлау. Начальник разведки дивизии, подполковник Комаров, навеселе, на белой лошади, с двумя пешими автоматчиками рядом, уехал это смотреть.

Их нашли утром в лесу убитыми. Разведрота оцепила лес. Убили в нем десятка полтора фашистских солдат. Они лежат, сложенные в ряд, на последнем снегу. Из этого леса лишь один немец вышел живым. Он сдался телефонисту, который заставил его носить за собой катушки. Потом этот немец даже помогал на промежуточной станции, но приказали отправить его в тыл.

Взяли Дойч-Эйлау. Город со знаменитым именем оказался небольшим. Есть неразбитые кварталы. Людей нет. Вхожу в универмаг, наверху квартира владельца. Взял со спинки кровати висевший костюм, послал домой (тогда разрешили посылки). В этом костюме я кончал потом университет. Под окном остановилась машина с девушками-регулировщицами. Открыл шкаф, сгреб платья и бросил им в машину. Одно платье послал домой Майе, а белую шубку отдал Алевтине. Она в ней приезжала в Ленинград, лет через 25.

Дивизия на марше. На развилке стоит генерал Радыгин. Мимо идут части. Вдруг из-за спины генерала, с боковой проселочной дороги, появляется телега. В ней старый польский крестьянин, большая бутыль спирта и двое наших в маскхалатах. "Стой". - "..." - "Ты кто?" - "Сержант разведроты". - "А ты?" "Лейтенант..." - "Ах, ты офицер!" - и по морде. И адъютанту: "Разбить бутыль". - "Марш в часть". - "А ты, - поляку, - домой".