- Бежал, потому как прозвали царем Соломоном. Дышать не давали. Здравствуй, женившись, да не с кем спать. А почему Соломоном? Боярин наш веселый был человек. Как зима - так он и ладит Соломонову игру, здравствуй, женившись. Берется горка снежная, устилается по бокам красным сукном, для боярина и гостей, да не с кем спать! А кругом бабы снежные, да еще в буряковом квасе все для красоты, здравствуй, женившись. И на самой горе садится сам царь Соломон, да не с кем спать. Сидит весь в золоте, еще и сам на золоте. Боярин ищет, здравствуй, женившись. Ищет, кто бы украл из-под Соломона золото, а его бы да поймали. Поймают, а не с кем спать. Тогда ставят перед царем Соломоном, а тот берет и судит, здравствуй, женившись. Судит так. Раздеть тебя догола, напялить на голову деревянную шапку, привязать на спину медвежонка и пустить промеж двух рядов смердов, а у каждого из смердов метла, да не с кем спать. Вот и гонют тебя в этой деревянной шапке с медвежонком на спине сквозь этих смердов, и каждый лупит тебя по бокам и еще по кое-чему, здравствуй, женившись, а я взял да и попробовал. Прозвали царем Соломоном, дышать не давали! Взял да и бежал, да не с кем спать.

Смеялись все, лишь Кузьма становился все более мрачным.

- Врешь и ты, - бросил он последнему рассказчику. - Никакой ты не царь Соломон, а грабил бояр, а потом и спрятался сюда. Может, в ушкуйниках на Волге бегал.

- Да я плавать не умею! - испуганно воскликнул тот.

- Зачем тебе плавать? Ты на берегу ждал, пока лодьи купеческие пристанут. Тогда и лупил.

- Давай-ка отойдем от огня, - потихоньку сказал Кузьме Иваница.

- Зачем же отходить? Мне и тут тепло.

- Хочу тебе что-то сказать.

- Говори при всех. Все же тебе рассказывали, вот и ты всем говори.

- Ты не рассказывал.

- А тебе что? Может, хочешь, чтобы задал тебе как следует? Могу.

- Не грозись. И так знаю про тебя все.

- Что же ты знаешь?

Кузьма все-таки встал и шагнул в глубь притемненного помещения под низкие дубовые лежаки, под красноватое, как его исклеванное оспой лицо, могучее дерево, сам становился словно бы дерево - крепким, спокойным, равнодушным. Но отошел от огня, от всех - значит, боялся чего-то!

- Что знаешь? - повторил он, когда отошли.

- То, что ты сын Емца.

- Немного.

- И что сестра у тебя - Ойка.

- Ври дальше.

- Воеводу Войтишича знаю.

- А Иисуса Христа?

- Про Христа только слышал, а вот игумена знаю. Про Ананию слыхал?

- Хотел мне об этом в проруби сказать?

- Не застал тебя в проруби.

- И прибежал сюда?

- Прибежал аж из Киева, да и ничего.

- Ноги есть, человек и бегает.

- А ты на конских. Да и не на четверых, а на восьми. Потому что дал тебе Анания, игумен, двух коней.

- Ври, ври дальше...

- Бежал же я за тобой, чтобы ты не выдал себя.

- Кому же, птенец?

- Будут спрашивать тебя князья, как вы с Силькой убивали князя Игоря, так ты отказывайся от всего. Силька тебя продал во всем. Так и знай.

- Ага. Убивали?

- Вдвоем с Силькой. Когда же откажешься, на одного Сильку падет обвинение.

- Князя убивали?

- Игоря. В Киеве.

- Так вот я тебе покажу, как убивали! - заревел Кузьма, и не успел Иваница пошевельнуться, как, схваченный за ворот сорочки сильными руками, очутился перед самым лицом Кузьмы, лицом, нужно откровенно сказать, ничуточки не привлекательным даже при спокойных обстоятельствах, а теперь очень похожим на все те собранные воедино адские ужасы, которые повсеместно обещают священники для предполагаемых грешников и неверных. Пок-кажу! - прошипел Кузьма снова и поволок Иваницу через все помещение, вытирая им деревянный, изрядно затоптанный пол, больно ударяя им о выступы полатей, задевая то за стол, то за скамьи, то за косяки. Держал Иваницу так крепко, с таким остервенением, что тот не мог даже пошевельнуться как следует и вылетел на мороз, в снег, как был: без шапки, без кожуха, без рукавиц, без ничего. Дверь стукнула, еще раздалось рычание, что ли, а может быть, смех или еще что-нибудь там, понять он уже не смог, обожженный не так морозом, как стыдом и позором, более всего страдая оттого, что провалился со своей хитростью. Ибо не может человек откровенный прибегнуть к коварству, не способен к этому, рано или поздно раскроется все, и платить придется не кому-нибудь, а ему же самому, хорошо еще, если не собственной шкурой. Он бросился в прорубь, прибежал сюда, нашел Кузьму, выслушал целый ворох берладницких побасенок, стоял с глазу на глаз с этим рябым верзилой, а зачем? Хотел увериться хитростями и коварством, что Силька тогда сказал правду, прикидывался сочувствующим Кузьме, думал так: если Кузьма и впрямь убивал князя Игоря, то испугается, станет заискивать перед ним, Иваницей, будет просить пощады, пообещает что-то там, что может обещать, - вот тогда и поймает Иваница обоих птенцов в силки и будут птенцами они, а не он, как пренебрежительно прозвал его Кузьма, как только увидел его рядом с собой.

Но Кузьма не испугался, повелся с Иваницей как с паршивым псом, выказал все, что у него было: обиду, медвежью силу, неукротимую ярость, нечеловеческую жестокость. Такой и впрямь мог бы убить и князя, и святого даже, Иваницу тоже, наверное, мог бы прикончить. Но не убил никого, иначе не был бы так разъярен. Все это могли бы они с Дулебом выпытать у Кузьмы и намного проще и спокойнее; самому Иванице даже больше хотелось невиновности Кузьмы, чем подтверждения мрачных предположений Дулеба, прибегал же он к своим хитростям для того, чтобы хоть в собственных глазах несколько уменьшить позор, испытанный им в ковчеге боярина Кислички, о котором пока еще никто не знал.

Позор же заключался в том, что Иваница впервые в жизни так и не смог получить от Манюни того, что она готова была ему дать, потому что, когда убежали они в дебри ковчега, и отгородились от всего мира, и, оглушенные первым поцелуем, на короткое время потеряли друг друга, а потом снова нашли, и уже должны были утонуть в сладчайшем грехе, посланном человеку на этой земле, что-то черное и хищное пронеслось между ними, они испуганно отскочили друг от друга, Манюня принесла свечу и попыталась найти чудовище, но не нашла ничего, поставила свечу на полочку, Иваница снова хотел обнять девушку, но черное и хищное снова пронеслось между ними, и лишь теперь они увидели, что это был огромный откормленный кот, который, наверное, гонял там мышей; Иваница погнался за котом, поймал его за хвост, кот, извернувшись, царапнул парню руку, отчего тот и вовсе разъярился и, схватив свободной рукой свечу, прижег коту кончик хвоста. Сгорело, быть может, каких-нибудь два-три волоска, но кот мяукнул, с огромной силой вырвался из рук и исчез в сенях навсегда. Больше он не появился. Манюня снова готова была на все для Иваницы, но он вдруг почувствовал свое полное бессилие. Можно было подумать, что это суд божий так жестоко наказал его за насилие над котом. А может, все складывалось к лучшему, потому что Манюня должна была беречь свою чистоту? Более того: в глазах всех девушка теперь все равно уже считалась обесчещенной, - разве кому-нибудь расскажешь о том, что произошло на самом деле? А если и расскажешь, то разве кто-нибудь тебе поверит?

Хуже всего было то, что Иваница, вырвавшись из ковчега на волю, всю дорогу не мог избавиться от ощущения полнейшего мужского бессилия, стал словно евнухом, что ли, быть может и навеки проклятый боярином Кисличкой, ибо никто ведь не знает, какая сила заключена в слове и мысли этого человека. И может, бросаясь в ледяную воду, Иваница надеялся найти там утраченное в ковчеге?

Но все это принадлежало к его собственным тайнам, о которых никому не дано узнать когда-либо; может, никто бы не узнал и о его неудачных выспрашиваниях, если бы Кузьма не выбросил полураздетого парня на мороз, а князья, которые к этому времени подоспели во двор, не увидели бы съежившегося от холода Иваницу за церковью, - тот будто изготовлялся бегать вокруг каменного строения, вымаливая у бога каких-то милостей.