Берладники вылавливали и связывали сыромятной кожей напуганных дружинников Изяслава. Затем съехались посреди зеленой поляны, отпустили поводья коням, чтобы они смогли дотянуться губами до травы, перекликались и перешучивались со своим князем и между собой, хохотом встретили рябого Кузьму Емца, который похвалялся привезти Изяслава нанизанным на копье, как нанизывают вепря на рожон.

- Где же князь, Кузьма?

- Копье везешь, а князя-то нет?

- Иль прибил его копьем к вербе?

Кузьма попытался вытереть потное лицо, но оно все равно блестело, все было в испарине.

- Конь у него княжеский, а у меня лишь игуменский! - огрызнулся Кузьма.

- Почему же не швырнул в него копья?

- А мне копья жаль.

Изяслав тем временем, собрав едва лишь треть своей дружины, переправился через Днепр возле Канева и изо всех сил помчался в Киев, опасаясь, чтобы Долгорукий не опередил его и не вошел в раскрытые ворота города первым.

А Юрий не мог уйти из-под Переяслава. Хоронил всех, кто пал в битве, - своих и чужих, ибо какие же они чужие? Сняв шлем, ехал по зеленому полю шагом в сопровождении сыновей, воевод, дружинников, печально смотрел на мертвых, коротко кивал, чтобы помогли раненым, велел отпускать пленных, которые попадались ему на глаза, ибо грех великий брать в рабство единокровных братьев, да и нельзя идти на поводу у злости, когда хочешь осуществить великое дело, - надобно щадить покорных, а укрощать лишь наглых. И вот тут прорвалась сквозь конное сопровождение княжеское обезумевшая от горя женщина, бежала, не видя перед собою ничего, и остановилась перед конем Юрия, отчаянно закричала:

- Убили! Уби-и-ли его-о!

Князь натянул поводья, остановился молча, не спрашивал, кого убили, но женщина и не требовала расспросов, ибо разве для того догоняла князя и прорывалась к нему?

- Вырывца моего убили! - голосила она, и когда Долгорукий услышал имя своего дружинника, которого уже давно никто не звал Вырывцем, а только Вырвикишкой, то шевельнулся на коне, хотел что-то сказать Оляндре, о которой слыхал, но видеть никогда не видел, однако сдержался, лишь ниже склонил голову, будто хотел отдельно погоревать и над Вырывцем, который был хорошим дружинником, всегда любил вырываться вперед в стычках с врагом, да и тут, собственно, вырвался вперед, - быть может, именно благодаря его мужеству и его смерти суздальцы начали битву и добились победы.

- Где тело Вырывца? - спросил Юрий через плечо.

- Повезли в собор, - послышалось в ответ.

- Слышишь, молодица, - сказал князь Оляндре. - Над телом мужа твоего будет молиться сам епископ Евфимий.

- А кто же мне его вернет? - еще сильнее заголосила Оляндра, закрывая лицо и сквозь пальцы сверкая на князя такими глазами, что даже мертвый поднялся бы с одра.

Юрий отвернул коня, проезжая мимо Оляндры, но она не отставала, бежала за всадниками, кричала дерзко:

- А кто же мне моего Вырывца заменит! Разве ты, княже, заменишь? Ты ведь стар!

Вацьо пытался отогнать ее хотя бы немного в сторону, но она не уступала, набросилась на него:

- А ты, жеребец, почему гонишь меня! Хочу к князю! К князю! К князю Юрию хочу, потому как никто теперь не вернет моего Вырывца!

В соборе она не появилась, куда-то пропала. В сизом кадильном дыму стоял Юрий со своими сыновьями, княжна Ольга прибыла в собор вместе с Иваном Берладником, который и тут не снял своей красной одежды, лишь набросил на плечи легкое черное корзно - знак печали. Старый, сгорбившийся епископ Евфимий, неутешно рыдая, произносил слова о невинно убиенных, о вечном покое, "идеже несть ни печали, ни воздыханий, но жизнь бесконечная...".

"Не рыдай меня, мати, зрящи во гробе..."

Три дня справляли поминки по убитым, Юрий принимал у себя простой люд, раздавал милости, назначил в Переяславе князем своего сына Ростислава и только после этого пошел на Киев, но не стал осаждать город, не готовился к приступу, остановил свое войско внизу, возле Днепра, напротив Выдубецкого монастыря, на том самом лугу, где весной Изяслав коварно пострелял дружину Ростислава. Теперь киевляне шли туда без принуждения, не завлекаемые княжескими угощениями, как это было весной, когда Изяславу хотелось показать им, как беспощадно он расправляется с суздальцами. Киевляне шли встречать князя, которого ждали давно и нетерпеливо, имя "Долгорукий" гремело вдоль берега Днепра от Выдубичей до самого Подола, доносилось, наверное, и до княжеской Горы. Слыхал ли эти крики Изяслав? Понял ли он наконец, кого на самом деле любят киевляне? Может, и слыхал, может, и понял, но не обратил на это внимания. Он рассуждал как всякий князь: пускай меня и ненавидят, лишь бы только боялись. Пускай боятся, лишь бы только слушались. Снова, прибежав из-под Переяслава, устроил вече, теперь уже возле Софии, собрал туда одних лишь знатных, кому должен был верить, на кого до сих пор опирался, со слезами на глазах, встав на колени, умолял выступить всех супротив Долгорукого, не допустить его в Киев, если же и пробьется, то закрыть ворота и отбиваться, словно от половца поганого.

Но уже по всему было видно, что не удержаться Изяславу в Киеве, его верные Николы только сопели испуганно, Войтишич, проклиная все на свете, на вече не прибыл, заперся в своем неприступном дворе, даже Петрило куда-то пропал, некому было поддержать Изяслава, он должен был выслушать от киевлян горькие, безжалостные слова:

- Княже, отцы, сыновья и братья наши погибли в битвах за тебя или попали в полон. Теперь хочешь, чтобы погибли и все мы? Не хотим того. Иди себе прочь из Киева.

Изяслав торопливо наладил обоз, забрал все драгоценности, вычистил оба двора - Мстислава и Ярослава, взял с собой митрополита Климента, жену - принцессу из рода германских императоров, детей, брата Владимира, высокоученого Петра Бориславовича, остатки дружины, не добитой Долгоруким, и ночью бежал на запад, направляясь к Владимиру. За ним, как побитые волки, потянулись четыре Николы и их прислужники, но ни Войтишич, ни Анания-игумен, ни Петрило из Киева не тронулись. Петрило, как восьминник, остался в городе старшим, потому что все тысяцкие и тиуны Изяслава потянулись за своим князем. Он тотчас же выпустил из поруба новгородского епископа Нифонта, нашел в Софийской ризнице два узла с одеяниями епископа (они сохранились там с того времени, как епископ был брошен в поруб), попросил иерея надлежащим образом приготовиться, чтобы встретить князя Юрия, а сам поскакал по Киеву, повелевая открыть перед Долгоруким все ворота великого города: Лядские, Михайловские, Подольские, Софийские, Жидовские и Золотые ворота.

Дулеб с Иваницей спустились по Боричеву взвозу уже после того, как были открыты все ворота Киева. Дулеб хотел позвать с собой Ойку, ведь она тоже не меньше услужила Долгорукому, чем оба они, но девушка не пришла, осталась где-то со своим отцом, засела за частоколом Войтишичева двора, не привыкшего к празднествам, недоверчивая и недоступно дикая для всех, как и раньше, так что и Дулеб начал сомневаться: были ли те неистовые ночи под темными деревьями в закоулках Войтишичева двора, или же все это лишь приснилось!

Оба они могли приветствовать Долгорукого хотя бы и в тех воротах Киева, которые он изберет для торжественного въезда в город, но, довольные тем, что все сложилось к лучшему, не попадались на глаза князю, у которого было множество хлопот и без них; Дулеб и Иваница затерялись среди киевлян, нашлось множество знакомых, и так вместе со всеми они кричали в тот день въезда в Киев нового князя единственное слово: "Долгорукий! Долгорукий!"

Это был день двадцать девятый августа месяца года от сотворения мира шесть тысяч шестьсот пятьдесят седьмого. В пятидесятидевятилетнем возрасте Юрий, сын Владимира Мономаха, внук Всеволода, правнук Ярослава, праправнук великого Владимира, крестившего Русь, радостно встреченный огромным множеством народа, должен был войти в Киев и сесть на стол отца своего.

Был август, когда над Киевом неистовствует солнце, когда в деревьях и травах замирают соки перед началом осени, и от этого будто какая-то ярость нападает на людей, но, казалось, на этот раз все будет иначе.