Посланные вперед черные клобуки стрелами отогнали половцев от города, и полки Изяслава вышли на Трубеж, на другом берегу которого стояли полки Долгорукого.

Дружины стояли на противоположных берегах Трубежа и смотрели одна на другую с любопытством и ужасом от мысли, что придется биться брату с братом. Стрелы с хищным свистом полетели с одного берега, затем с другого, но это были только стрелы безмолвные, бездушные, может быть посланные просто в белый свет, посланные не столько с ненавистью, сколько с тревогой и растерянностью; стрелы всегда слепы, не видишь, кто их пускает, это не то что меч, занесенный над головою, от стрелы можно спрятаться, уклониться, спастись, а занесенный меч должен упасть, и там уже нет спасения, там конец всему.

Юрий не хотел биться. Он послал Изяславу кратенькую грамотку: "Брат и сын! Не надобно проливать христианскую кровь". Изяслав задержал посла, не ответил - вывел из Переяслава на берег Трубежа все остатки своих полков, дабы еще больше напугать суздальцев и их нерешительного князя.

Ведь Долгорукого всегда помнили нерешительным и не склонным к кровавым битвам. Один лишь раз ходил он с великой победой супротив волжских булгар, да и то ради того, чтобы отомстить за смерть своего тестя, половецкого хана Аепы, отравленного перед тем булгарами, когда хотел их завоевать. Тогда Юрий разбил булгарские полки, взял большой плен и возвратился с великой честью и славой. Однако произошло это еще при жизни Мономаха, - стало быть, нерешительный Юрий ощущал у себя за спиной поддержку своего славного отца. Кроме того, к походу и к битве склонили его половецкие ханы, которым намного больше, чем самому Юрию, не терпелось отомстить за смерть Аепы. Так оно и сложилось тогда, к чести и славе для молодого суздальского князя.

Позже, когда в Киеве великим князем сел растерянно-добрый Ярополк, Юрий, возмущенный посягательством сыновей своего брата Мстислава на Переяслав, прискакал из Суздаля и выгнал Всеволода Мстиславовича из Переяслава. Но не битвой, а упорным стоянием перед валами города. Точно так же стоянием пугал Юрий вместе с Ярополком Всеволода Черниговского под валами Чернигова, а когда Мономаховичи, отвернув свои полки, пришли в Киев, Всеволод бросился за ними и стал на черниговском берегу Днепра дерзко и просто нахально, ибо сила у него была намного меньшей, чем у Ярополка и Юрия. Так стояли целых пятьдесят дней, и закончилось все миром, потому что Юрий Суздальский уговорил и своего брата и мрачного Всеволода не проливать крови.

Изяслав пренебрег посланием Юрия, считая его проявлением трусости суздальского князя; сказано уже, что вывел он на поле всю свою силу из Переяслава, дабы еще больше напугать суздальцев и их нерешительного князя, сам же утром хотел послушать заутреню в Михайловском соборе, но, когда он шел со свитой через епископский двор в собор, епископ Евфимий, ничего не ведая о весенних тревогах в Киеве, захотел похвалиться перед великим князем, и похвалиться не собором, который мог бы своими фресками и мусиями сравняться, быть может, и с Софией киевской, и не епископскими палатами марморяными, а зданием банным, которое, пожалуй, не уступало даже императорским термам в древнем Риме, сооружено оно было из камня белого и зеленого, как вода из Альты, которая была пущена протоком под этой дивной баней; собственно, епископ и не хвалился этим банным строением, поскольку Изяслав, будучи князем в Переяславе, сам купался там не раз и не два, иерею просто хотелось напомнить Мстиславовичу о недавнем прошлом, о тех мирных удовольствиях, которые изведал он в этом городе, да и тут, на епископском дворе.

Но Изяслав пришел в ярость, услышав о банном строении.

- Баня? - зашипел он. - Ты, отче, сказал - баня?

- Да, сын мой, - улыбнулся Евфимий. - Вельми славное во всей земле нашей строение. Если бы и в Киеве...

- В Киеве?! - чуть было не взревел Изяслав. - Тебе хочется иметь еще и в Киеве? Для кого же, отче преподобный? Не для Юрия ли Долгой Руки?

Он не стал больше слушать растерянного епископа, вернулся назад, не дойдя до собора, коротко бросил своему тысяцкому:

- Сжечь сию баню!

- Княже, камень, - спохватился тысяцкий. - Не будет гореть.

- Разметать! Чтобы и следа не было! А камни сбросить в Альту!

Николы в тон ему тоже забубнили:

- В Днепр его!

До обеда безжалостно били белый и зеленый камень, засыпали ручей от Альты, корежили и уродовали епископский двор; Изяслав сам следил за этим разрушением, глаза у него горели так же, как тогда, когда он всматривался в пожары русских городов, подожженных его дружиной; к разъяренному князю боялись даже подойти, а если кто и пытался, то его не допускали четверо Никол, обложившие Изяслава с момента выезда из Киева, обложили, будто бешеного волка, и терпеливо выжидали, когда же он ошалеет до такой степени, чтобы можно было расступиться и выпустить его, дабы перегрыз он глотку Долгорукому. И вот сама судьба послала подходящий случай: на золотушные глаза Изяслава попалось славное строение банное во дворе переяславского епископа, поставленное, кажется, еще в дни, когда на Русь приехал первый митрополит из Царьграда и осторожный князь Владимир не допустил грека в Киев, а определил ему место в Переяславе, для чего пришлось соответственно ублажить холеного ромея, возводя для него дорогие палаты и сооружая это драгоценное строение не столько, собственно, для купания, сколько для удовлетворения его самолюбия.

Часто люди кажутся великими лишь потому, что стоят на руинах. Но долго длиться это не может. Одни ждут от властителя развалин, другие милости, а для третьих прежде всего нужна его злость. Славное банное строение в Переяславе оказалось вельми уместным, чтобы разбудить в Изяславе именно такую злость, какой от него ждали бояре.

Но даже злость нужно направлять разумно и с надлежащей пользой, из-за чего Никола Старый чуточку погодя осторожно намекнул князю, чтобы не забывал он и о самом Долгоруком, ибо жечь и разрушать банные строения, как предвестников приближения Долгорукого, понятно, поучительно, однако еще поучительнее как для сущих, так и для потомков ударить по самому Юрию и разбить его силу, доказав превосходство и святую неприкосновенность Киева для чьих бы то ни было посягательств.

Так Изяслав, не дождавшись окончательного разрушения зловещего для него здания, согласился отслушать обедню в соборе, чтобы с божьей помощью выйти из города и ударить без колебаний и размышлений на своего стрыя.

Однако епископ Евфимий, видно забыв, кому должен служить, сразу же после обедни, вместо того чтобы освятить высокое намерение Изяслава, неожиданно для всех со слезами на глазах начал умолять князя:

- Княже! Помирись! Лучше тебе покориться, чем поднимать рать на стрыя. Много спасения примешь от бога и землю свою избавишь от великой беды.

Изяслав вспыхнул еще сильнее, чем это было на рассвете на епископском дворе. Тут он уже не плакал по привычке, был воином твердым и безжалостным. Он отвернулся от епископа, бросил ему через плечо:

- Своей головой и потом великим добыл я и Переяслав и Киев, а ныне велите мне покинуть такое держание? Что любовь и мир, ежели, нет власти!

Изяслав быстро вышел из собора, увлекая за собой хвост свиты, кони ждали чуть не у самых дверей соборных, князь взмахнул коноводам, вскочил в седло первым и поскакал к своим полкам, ибо полк без князя - что великий зверь без головы, как метко сказал один мудрый, хотя и очень раздражительный человек.

Но пора уже прервать эту, быть может, слишком затянувшуюся речь об Изяславе и перейти к Юрию.

Долгорукому до сих пор еще не верилось, что придется биться, проливать кровь - и чью? Разве для того он отдал всю свою жизнь? Не знал отдыха, метался по безбрежным просторам, призывал людей к себе, помогал им селиться на реках и озерах, строил города, принимал новорожденных детей собственных и чужих, землю свою видел всегда с коня, она летела под него, плыла, парила, будто позади кто-то могучий тащил ее к себе. В памяти у него сохранилось воспоминание детства, еще из Чернигова, когда там, на зеленых травах над Стрежнем, выбеливала полотно его мать княгиня Евфимия. Любил он тогда бегать по свитку высохшего полотна, когда его с другого конца с осторожным умением подергивали материнские руки.