Изменить стиль страницы

Выговский хотел облегчить мои невыносимые муки, не спрашивая, привел в мой шатер трех чужеземцев, от которых шел дух далеких дорог, крепких ремней и еще более крепких напитков. Прибыли они из самой Англии с посланием ко мне от их правителя лорда-протектора Кромвеля. Говорили по-английски и знали, что такое парламент. Вельми уместно в эту проклятую ночь! Послание было написано латынью, Кромвель пышно величал меня Teodatus, то есть Богданом, божьей милостью генералиссимусом греко-восточной церкви, вождем всех казаков запорожских, грозой и искоренителем польского дворянства, покорителем крепостей, истребителем римского священства, гонителем язычников, антихриста и иудеев. Приветствовал мои победы, желал побед новых. Не вельми своевременно, однако пригодится! Нашел меня на противоположном конце Европы, ибо оба мы подняли руки на своих королей. Мой король умер, узнав о восстании всего народа украинского, Кромвель своему королю отрубил голову на эшафоте, аккуратно обитом черным сукном, под молитвы священников и глухой гомон лондонских толп. Король английский более всего был огорчен тем, что пень, на котором должны были отрубать ему голову, был слишком низок, так что приходилось наклоняться, вроде бы даже кланяться люду, а этого королю не хотелось делать. Он попросил палача дать ему возможность спокойно помолиться, сказав, что даст знак рукою, когда можно будет рубить.

Об этом рассказывали мне на ломаной латыни посланцы лорда Кромвеля, попивая казацкую горилку, я же слушал их и думал, что и у королей могут быть мужественные сердца. Ведь каждый ли сможет поднять руку, подавая знак смерти, чтобы махнула над ним косою?

Выпроводив этих неожиданных посланцев, я позвал полковников, которые должны были на рассвете начинать новую битву.

Приказал под угрозой смерти: без веления не приближаться к королю, без моего разрешения не подходить на означенное расстояние, означать же это расстояние я буду сам.

На рассвете начал я битву, как и намеревался это делать еще до беседы с ханом. Разделил свое войско на две половины, одна продолжала штурмовать королевский табор, а другая - Збараж. Послал я туда Гладкого с миргородцами, шляхетские силы были там не вельми значительные, помогали казакам и мещане, звонили в колокола, указывали казакам дорогу, забрасывали рвы сушняком и соломой. Выскочил против миргородцев Забудский, новоиспеченный королевский "гетман", с шляхетскими слугами, для которых шляхта пожалела шелковых знамен, дав только полотняные. Служек и конюхов казаки смяли в одно мгновение. Гладкий захватил в предместье русскую церковь, расположил на ней пушки и начал "греть" шляхту, паля по ее обозу, который с другой стороны "подогревали" татары, готовясь к грабежу.

Тем временем возы в шляхетском таборе были уже разорваны казаками, один из них закрепил нашу хоругвь на вражеском редуте, казаки, сминая железных гусаров, ринулись в табор, уже приближались к королю, окруженному самыми его верными слугами, еще один натиск, еще один удар, еще - и вечность будет говорить об этих сыновьях свободы, их золотые трубы будут извещать им величайшие надежды и слава укутает их багровыми шелками.

Я следил, руководил, внимательно присматривался, оберегал. Не короля свою победу. Пусть и ущербную, но все же победу! И условия ставить будет не король. Хан не выпустит меня отсюда, пока не будет удовлетворен сам, но и не сможет выйти с нашей земли, если не будут удовлетворены казацкие требования.

Подлетели ко мне посланцы, казаки, сотники, радовались:

- Батько! Уже одолели мы их!

- Гетман, король твой!

- Не ускользнет егомосць!

- Вели, батько гетман!

- Скажи слово!

Я посылал в битву одной рукой, а другой знай сдерживал, и какая же из них должна была перевесить!

Ощущал на себе хищные глаза невидимые, острые, режущие, как осока. Следили за каждым моим движением, подстерегали, выжидали. Может, ждут, чтобы пал король, а потом уничтожат и меня, чтобы не было соперников, чтобы пустыня была вокруг, безбаш - без головы, чтобы повторились Варна и Лигница[58] и те времена, когда хан татарский двенадцать недель сидел в столице королей польских в Кракове?

И когда уже эти глаза сузились до немилосердной остроты лезвия ханской сабли и холодная сталь коснулась моего бедного окровавленного сердца, прозвучал мой голос. Высокий, резкий мой голос гетманский, голос полководцев, вождей и пророков, голос для толп, пространств и расстояний. Такой голос слышат даже мертвые.

Тогда, когда достаточно было лишь протянуть руку, чтобы взять короля, я закричал: "Згода!" И казаки остановились. Трубы заиграли отступление. Произошло чудо. Король был спасен.

Никто никогда не узнает, что спасал я не короля, а цвет своей нации, что крик этот мой был не против народа моего и поднятой им борьбы за свою жизнь и надежды свои, а для сохранения народа, хотя бы и дорогой ценой. Жаль говорить!

Ой бiда, бiда, чайцi-небозi,

Що вивела чаєняток при битiй дорозi...

34

Сколько вод перебрел мой конь, сколько трав потоптал, сколько ветров развевало его гриву. Ветры никогда не унимаются, и реки вечно текут, и травы зеленеют, а над всем возвышается память людская, и я - в этой памяти. Она мучает меня и после смерти, бередит раны душевные, истекает кровью неизлечимо.

Я не умер в Чигирине и не похоронен в Субботове. Ночью перелетел в Киев, сопровождаемый добрым духом Самийла из Орка, постригся в Печерский монастырь под именем отца Самуила и так прожил сто лет и пятнадцать, следя за тем, что творилось на свете, а потом жил и дальше в мысли, слове, предании, песне, хвале и проклятьях, в парсунах и монументах, - и конца мне не было никогда.

Может, и парсуна моя самая лучшая была в Печерской лавре на северной стене великой церкви, возле мощей митрополита Михаила, где я изображен был во весь рост, но эта парсуна была замазана по высочайшему повелению об устранении из церквей изображений не святых лиц. Повеление шло от того самого царя, который загнал в жестокую ссылку величайшего поэта моего народа. Так объединяются века и имена даже в несчастьях и горе.

А мой век был начисто безымянным. Одни лишь казаки и кобзари да моря крови. Кровь всегда безымянна. Но какая же страшная эта безымянность! Песни кобзарей звучат над степями, и какая же печальная их безымянность! Народу нужны имена, как хлеб и слово. Я дал эти имена под Желтыми Водами и Корсунем, под Пилявцами и Замостьем, в Киеве и Чигирине, а после Збаража должен был собрать их в компут, в первый реестр моего народа, который отныне получал имя не общее, не нарицательное, а олицетворенное и каждый раз неповторимое, как неповторим каждый человек, приходящий на свет.

Древних греков никогда не было слишком много, но никто не догадался их переписать. Александр Македонский победил темные полчища Дария с щуплым войском, но мы знаем только имена ближайших приспешников Александра. Спартанцев царя Леонида, павших при Фермопилах, знаем только число, но не имена.

Я дал имена своему народу, записал его для истории после Зборова, который не стал моей наивысшей фортуной, однако не стал и позором, которого я так опасался в ту ночь измены моего ближайшего союзника Ислам-Гирея.

В Зборовском договоре был пункт о том, что казацкий реестр увеличивается до сорока тысяч. Такого компута еще никогда не составляли в моей земле. Шестнадцать полков охватывали огромный простор с запада - по Горыни, Случу и Днестру до впадения в него Ягорлыка, с севера - по Припяти, Днепру до впадения в него Ипути, по Десне и Сейму возле устья Клевани, с востока - по верхнему течению Сейма, Сулы, Псла и Ворсклы, а с юга - по верховьям Ингула, Ингульца и Куяльника до устья Ягорлыка. Уже и эти границы были тесны для народа, но я должен был довольствоваться, как это сказано, est virtus licita abstinuisse[59].

вернуться

58

 Места побед татарских над польскими войсками в XV и XVI столетиях.

вернуться

59

 Дозволена доблесть соблюдать меру (лат.).