Изменить стиль страницы

- Лайдаки! Головы поотрываю!

- Не хлопочи, пане писарь, о наших головах! - добродушно отшучивались казаки. - Ты поотрываешь, а пан гетман снова приставит. Еще крепче будет сидеть на плечах.

Я стоял перед своим шатром и смотрел, как приближается ко мне этот чудной поход.

- Что, пане писарь, теплая ли водичка? - спросил насмешливо, когда ванну с Выговским поставили передо мною. Пан Иван не мог вымолвить слова. Понял уже, что это не простая шутка самих казаков, что тут речь идет о чем-то другом, может и страшном.

- Где письмо Вишневецкого? - тихо промолвил я. - Манежишься в ванне, а гетман должен тебя ждать! Где письмо, спрашиваю!

- Письмо у меня. Но ведь, гетман... Такое обращение...

- Какого же еще хотел обращения! Почему сидишь в своей ванне? Письмо!

- Я ведь не одет... Не могу так... Оскорбление маестата...

- Вылезай из своей ванны как есть, и одна нога там, а другая тут! Жаль говорить о каких-то маестатах! Ну!

Выговский выпрыгнул из ванны, прикрывая ладонью срам, под хохот и свист казацкий метнулся к своему шатру. У него не было времени одеваться, завернулся в какую-то кирею, сразу же и прибежал назад со своей писарской шкатулкой, где хранил самые важные письма.

Я пропустил его в свой шатер, вошел следом за ним, сказал спокойно:

- Садись и читай.

- Пан гетман, я ведь не одет.

- Читай.

- Нехорошо учинил со мною, гетман. За мою верность и...

- Слыхал уже.

- Кто еще так предан тебе?

- И это слыхал.

- Оберегаю тебя, как могу...

- Читай! - закричал я на него, готовый кинуться на Выговского с кулаками. - Чего канючишь?

Дрожащими руками достал он из шкатулки письмо Вишневецкого, отобранное у посланца, начал читать, как стоял, босой, мокрый, кутаясь в широкую одежду, и отчаянье в его голосе вельми созвучно было отчаянным жалобам, с которыми Вишневецкий обращался к королю в письме: "Мы в крайней беде. Неприятель окружил нас со всех сторон так, что и птица к нам или от нас не перелетит. На достойное соглашение никакой надежды! Хмельницкий надеется уже быть паном всей Польши. Голод необычайный и неслыханный, труды ежедневные и опасности переносим, но пороха не имеем и на несколько дней..."

- Садись, - велел я писарю, когда он дочитал письмо до конца. - Бери перо и пиши ответ пану Яреме. Пиши так: "Ясному князю Вишневецкому, приятелю нашему, хотя и недоброжелательному. Извещаю вашу княжескую милость, что письмо это твое с посланцем вашей милости перехвачено за Львовом в трех милях. Посланцу голову срубили, а письмо в целости посылаю. Надеешься, ваша милость, на какую-то помощь от короля - а почему же сами не выходите из норы и не собираетесь в одну кучу с королем? Так ведь и король не без разума, чтобы, будучи таким великим монархом, безрассудно терять людей своих. Как же он может прийти на помощь к вам? Без табора нельзя, а с табором - есть речки и речечки. Видит это король егомосць, что к себе нас ждет, и с ним может произойти определенное согласие и договор. А ваша княжеская милость не смей на нас жаловаться, на себя подивись: мы вашу княжескую милость не трогали и в целости в маетностях заднепровских хотели оставить, а теперь, коли так, по воле божьей, наверное, - вышло, изволь искать выхода по воле своей".

- Найди шляхтича пленного, хорошо упитанного, и отправь сие письмо сегодня же, - сказал я. - Иди и делай.

- Обидел ты меня тяжко, гетман, - пожаловался Выговский. - Но я обид от тебя не помню, знаешь об этом.

- Иди, иди. И запомни: с огнем играешь!

Может, был я иногда слишком суров и даже несправедлив к своим приближенным, но кто же будет справедливым со мною?

Не узнавал себя. Тяжелые обстоятельства ожесточили мой нрав, сделали крепким то, что было расслаблено, твердым то, что было размягчено, и полностью изменили всю мою жизнь. Часто мог быть грубым и гневным, чужд был какой бы то ни было изнеженности, был деятельным и обеспокоенным, требовал этого и от всех других, не терпел промашек и расхлябанности, никому провинностей не прощал, даже родному сыну. Я забыл о добродушии, презирал украшения, суровость сопровождала меня на каждом шагу, страх, а не милость ходили за мною следом, я не поддавался наговорам, советы слушал, а делал по-своему и уже чувствовал, что с течением времени все чаще не доверяю и науке, и самому разуму. Может, из-за того, что разум воплощался в таких моих приближенных, как Выговский? Жаль говорить! Когда-то, когда был еще во Франции, мне показывали старинный шинок "Под чертовым бздом", где собирались в течение целых веков умы беззаботные и неуправляемые (может, потому хотелось и мне собрать как-нибудь свои умы украинские где-то в шинке). За двести лет до меня в этом шинке великий поэт с берегов Сены сочинил "Балладу примет", написанную словно бы обо мне нынешнем:

Я знаю летопись далеких лет,

Я знаю, сколько крох в сухой краюхе,

Я знаю, что у принца на обед,

Я знаю - богачи в тепле и в сухе,

Я знаю, что они бывают глухи,

Я знаю - нет им дела до тебя,

Я знаю все затрещины, все плюхи,

Я знаю все, но только не себя.

Я знаю, как на мед садятся мухи,

Я знаю Смерть, что рыщет, все губя,

Я знаю книги, истины и слухи,

Я знаю все, но только не себя.

(Вийон Франсуа. Баллада примет. Перевод И.Эренбурга.)

Но зато знал я вельми хорошо, что при всей моей терпеливости и внешней медлительности не могу позволить себе малейшего послабления и никакого промедления. Потому так сурово повел себя с Выговским, еще и пощадил его, ибо другого уже давно пустил бы под казацкие сабли за подобное небрежное, а может, и преступное промедление.

Я держал осажденных железной рукою, а тем временем пристально следил за королем, чтобы не дать ему соединиться с Вишневецким. Знал о короле все, он обо мне - ничего, потому что шел по моей земле, где все было враждебным для него и все летело с вестями к Хмельницкому. В Варшаве папский легат де Торрес благословил короля в день Ивана Крестителя и вручил ему освященное знамя и меч как воителю за католичество против врагов апостольского престола. Когда король выехал из замка, под ним споткнулся конь. Все сделали вид, что не заметили этого плохого знака. Пророчествовали викторию и славу. Магнаты приводили к Яну Казимиру свои хоругви, но не вельми торопились с этим делом, не вырывались друг перед другом, а наоборот: прятались друг за друга, выталкивая наперед самых старательных, или же самых глупых, как они считали. За месяц король прошел от Варшавы только до Замостья, долго выстаивал повсюду, принимал подарки и заверения в верности от вельмож, потом долго жаловал венецианского посла Контарини, принесшего ему в Люблин весть о разгроме венецианцами турецкого флота. Впервые за сто лет после того, как когда-то их отважный адмирал Андреа Дориа сражался с грозой морей капудан-пашой Сулеймана Великолепного Хайреддином Барбароссой, удалось купеческой республике добыть такую викторию на море, уничтожив шестьдесят турецких тяжелых галер и взяв в плен семь тысяч османцев. Канцлер Оссолинский нашептывал Яну Казимиру, что теперь султан немедленно отзовет от Хмельницкого хана, этого единственного виновника гетманского могущества и счастья, и казаки останутся одни перед могучей шляхетской силой. В придачу от Януша Радзивилла шли победные вести, и королевские придворные уже тешились мыслью, как вскоре Радзивиллово войско будет щупать под Киевом казацких жен. О том, что происходит под Збаражем, никто и в помыслах не имел. Считали, что не региментари окружены моей силой, а я сам сижу осажденный и, притаившись, как напуганный заяц, жду, пока егомосць король придет и ударит меня по затылку. Наставленный и поставленный мною его величество король Ян Казимир! Жаль говорить!

Собрав, наверное, до сорока тысяч войска с гвардией и надворными командами панов, король медленно продвигался на Сокаль, Радехов, Топоров, дороги были тяжкие, разбитые от дождей, несобранный табор не пригоден был для быстрого передвижения, действительно, были и реки и потоки, как писал я его милости князю Яреме, но в Топорове Ян Казимир забыл и о дорогах, и о реках, и о ручейках!