- Он не погиб, - с мольбой в голосе ронял я в безответную пустоту. - Он был в лагере, наши освободили его в конце войны. Потом его посадили, и он опять сидел в лагере. А теперь он играет в кинотеатре на пианино, я хорошо знаю его, вы бы послушали, как здорово он играет, ну вот правда, из-за него кинотеатр даже получил переходящее красное знамя, они теперь всегда перевыполняют план.

Он поднял на меня безумный взгляд. Я попытался сказать ещё что-нибудь, но не знал, что бы добавить к сказанному такое, что прозвучало бы поубедительней; я лишь тупо повторял:

- Вы мне не верите... А он играет в кинотеатре на пианино. А вот вы не верите. Как же это?.. Он же играет на пианино... каждый вечер... Его приходят слушать даже без оркестра - так здорово он играет. Лучше всех.

Вдруг мне пришла в голову, как мне показалось, спасительная идея, веский довод, который, несомненно, должен был убедить его.

- Он и на скрипке играет. Знаете, он так здорово играет на скрипке, даже лучше, чем Федя, а Федя работает в оркестре скрипачом. Федя днём работает сапожником, а вечером скрипачом. Правда-правда. А когда Фридман заиграл, Федя заплакал, я сам видел.

В конце концов эта бодяга ему надоела.

- Послушайте, - он заговорил, не отрывая глаз от партитуры - или что там лежало перед ним. - Я не верю ни одному вашему слову, потому что всё, что вы сейчас наговорили - абсурд. Понимаете? - чушь и бред собачий. Но если... - он боднул воздух, и я всей своей сутью ухватился за это "если" как за последнее спасение, как за самый кончик ускользнувшей было надежды. - Но если... вы понимаете?.. если это так... что я могу вам сказать! Вакансии дирижёра у меня нет... пока, но ставку концертмейстера, угол и прописку... для-Карла!-Фридмана! Вы меня поняли?.. Но повторяю: всё это... Хм-ха! - он пожал плечами.

- Спасибо!

Через неделю, вернувшись в общежитие после лекций, я обнаружил на столе письмо - без обращения, написанное в спешке неразборчивым почерком. С трудом, почти по слогам, я прочитал:

Вчера хоронили Фридмана. К ним в музыкантскую прибежал Фомин. Он упомянул твоё имя. Он всех выгнал, кроме Каюкова и Фридмана, и все стояли за дверью. Фомин был красный и кричал. А потом пришли ещё двое, и Фридман ушёл с ними. Его отпустили ночью. На улице ему стало плохо. Никто не знает, сколько он пролежал. Случайный прохожий вызвал "скорую", она долго не приезжала, потом приехала, но было поздно. Может быть ты знаешь что-нибудь. Напиши. Мама.

Прошло двенадцать лет.

На сборы нам дали всего две недели. Нужно было успеть: оформить документы, отремонтировать и передать ЖКО квартиру, сняться с военного учёта и сдать военный билет, отправить багаж, обменять валюту (тоже мне валюта!) и т.д., и т.п., и пр., и пр., и пр. - тот, кто в 1971 году не прошёл через это чистилище, не пытался пробить непробиваемое безразличие, а чаще враждебность всех и всего вокруг, тот не сможет оценить, что значит для отъезжающего этот срок: две недели - и как его безнадёжно мало.

И всё же необходимо было выкроить день-другой, чтобы поехать попрощаться с родителями.

Я выкроил и поехал.

Город моего детства... Вдоль его улочек, от дальних терриконов, плыл туман, перемешанный с угольной пылью и угарным газом; пыль хрустела на зубах, а смрад гари душил, переполняя лёгкие; всё было, как прежде, как всегда, всё было знакомо, но теперь воспринималось с какой-то неестественной, а скорее - сверхъестественной отчётливостью: и трибуна в центре города, покрытая тёмно-серым снегом (над ней в былые времена, подминая под себя всех и всё вокруг, тяжёлой глыбой нависала фигура Великого Корифея и Гения; теперь на этом месте возвышался лишь пустой постамент), и доска почёта у здания Шахтостроя - даже фотографии героев труда, кажется, были на ней те же, что полтора десятилетия назад.

Предметы сохранились, но обветшали и как будто уменьшились в размерах.

Я прошёл мимо кинотеатра. Его фасад за массивными колоннами совсем облупился и поник. Подчиняясь привычке, я чуть было не свернул ко входу, но вовремя опомнился: концерты перед сеансами давно отменили, оркестр разогнали, "расформировали", и идти было не к кому.

О моих бывших друзьях-приятелях я знал не так-то уж много.

Мой товарищ Фридрих Гераде переехал в Казахстан, а оттуда с волной немецкой репатриации перебрался в ФРГ. Чем-то он там занимается, в своём новом Vaterland'е: подшивает валенки или играет в оркестре? Хочется надеяться, что alles у него ist in Ordnung, то есть, по-нашему, по-простому, по-современному: всё okay.

Скрипку, ту самую, из комиссионки, вывезти Феде не разрешили: оказалась скрипка редкой, даже уникальной - семнадцатый век, Италия, Кремона, знаменитый мастер Николо Амати - семь поллитр без закуси.

Остальные музыканты перебиваются на старой родине, кто как может. Витька Чинарёв всё ещё крутит баранку, Яша Кудрявый по-прежнему вкалывает в "скорой", постарел, но, по его утверждению, продолжает покорять сердца, души и даже тела местных джульетт и дульциней, Ефим Соломонович вышел на пенсию и в компании каких-то духопёров-любителей халтурит на похоронах.

Только певица Нина Полонская осталась при кинотеатре, сменив, правда, амплуа: она сидит за окошком кассы и продаёт билеты; разговаривает кассирша хриплым басом и дымит дешёвыми сигаретами. Иногда заходит к ней кареглазый мальчик - её сын - с большой не по росту нотной папкой в руке. Нина даёт ему деньги на мороженое, морщинки на её лице разглаживаются, взгляд теплеет. Говорят, что, взрослея, мальчик всё больше становится похожим на покойного Maestro...

А вот Каюков со своим красным перламутровым "Scandalli" канул, исчез с горизонта. Рассказывали о нём разное: то ли угодил он по пьянке в историю и схлопотал срок, то ли взяли Николая Андреевича в аппарат обкома партии. И то сказать: коммунист, деятель культуры, руководил творческим коллективом, к тому же - сам профессиональный музыкант.

Вот, пожалуй, и всё, что могу я поведать о судьбе бывшей культурной достопримечательности нашего города - оркестре кинотеатра имени М.И. Калинина.

И ещё - не упустить бы. Наши пенаты покинул Фомин. У жителей это событие не вызвало ни эмоций, ни откликов, но упомянуть о нём я должен.

Фомин защитил диссертацию, и перед его именем появилась коротенькая приписка: "канд.ист.наук". Он перебрался в областной центр, где много лет затем заведовал кафедрой научного коммунизма в местном пединституте, да, пожалуй, и теперь - конечно, под другой вывеской - что-нибудь возглавляет, кого-нибудь куда-нибудь направляет и ведёт. А может быть уже и на пенсию вышел, на почётный заслуженный отдых. Время-то - оно и для него не стоит на месте.

А я уезжал. Я навсегда покидал страну, а вместе с нею и город моего детства.

Конечно, мне следовало проститься с Фридманом, прийти на его могилу и молча постоять несколько минут. Просто постоять и помолчать. Ведь кроме меня на всём свете не осталось у него никого, кто мог сделать это - последнее, что можно сделать для близкого, дорогого или просто знакомого человека после его ухода из жизни.

Я должен был, но я не мог постоять на его могиле. Нет её, в природе не существует, не осталось на земле памяти о нём.

...Я шёл по городу, в котором прошли последние - уж не знаю: худшие ли, но уж точно что не лучшие - его годы. Вон за тем поворотом - железнодорожная линия, переезд с полосатым шлагбаумом, приземистый домик. Много лет назад за его окнами гудел пьяный говор, звенели стаканы, стлался бражный дух. И звучала музыка. На потёртом расстроенном баяне играл музыкант, который некогда стоял за дирижёрскими пультами лучших оркестров мира; потом... потом ему выпала доля развлекать офицеров непобедимой армии Третьего рейха, в то время как его соплеменников сгоняли в транспорты для отправки в газовые камеры... потом - в форме солдата Красной Армии - он шагал по дорогам Польши, Чехословакии, Австрии и дошёл до любимой Вены (O! Wien ist die schoenste Stadt der Welt!)... неожиданный поворот, и он за колючей проволокой ГУЛАГа - умирает от голода и непосильного труда.