Заведующий отделением не договорил, захлопнул историю болезни и безнадежно махнул рукой.

...В босоножках с перепонками, похожих на детские сандалики, в сереньком платьице, скромном, никаком, в платочке, по-сиротски повязанном, она возникла из тумана и спросила совсем негромко, а Матвей ясно услышал, хотя и был далеко от калитки. Услышал, будто над ухом сказали:

- У вас комната на лето не сдается?

Ходить с этим вопросом начали с января, и Матвей всегда отвечал "нет". Но комната была, и тетя Груня берегла ее для неведомой Матвею усть-лабинской племянницы, которая когда-то давно приезжала гостить и теперь тоже ожидалась. Не первое лето ожидалась, да все никак не ехала и на тети Грунины приглашения не отзывалась. Комната пустовала, а в сентябре тетя Груня понятливо вздыхала: "Конечно, у них там, в Усть-Лабинске, благодать, лето до октября, чего ей тут делать..."

Матвей неизвестно отчего вдруг решил распорядиться не своим жильем и даже не подумал, как объясниться с хозяйкой.

- Смотрите, - открыл он дверь в узкую комнату.

Девушка поглядела на обтерханный древний столик, на стул ему под пару, на матрац с ножками, на картину "Витязь на распутье" и подошла к окну. Заглянула, привстав на цыпочки, - что там, под ним. Там был сад, начинавшийся сразу от дома - яблоньки, кустики вразброс...

- Сколько вы берете?

- За все лето - триста, - ответил Матвей наобум и, войдя в роль хозяина, спросил: - Вы одна или с детьми?

- Одна...

- А вот здесь - готовить, - показал он на кухоньку.

Девушка взглянула небрежно.

- Я в конце мая приеду. То есть на той неделе. И все время, наверное, буду жить. Вас тут много людей?

- Я да старуха.

- Это вы жену так зовете? - насмешливо посмотрела она на Матвея.

- Нет, хозяйку, - почему-то смутился он. - Она настоящая старуха, семьдесят пять лет...

- А-а, - протянула девушка и опять заглянула в окно. - А цветы у вас есть?

- Растут какие-то...

Матвей не помнил точно, есть ли цветы на участке.

- Вы - жилец? Снимаете?

- Да.

- На лето? Или весь год?

- Весь год. Я живу тут.

- Значит, договорились.

И когда она исчезла - не ушла, а именно исчезла, - Матвей протер глаза, как будто со сна, и вдруг быстро похромал к калитке, выглянул на улицу... А девушки там не было. Туман был, туман майского утра - легкий и нежный. И тогда ему показалось, что девушка соткалась из тумана и растворилась в нем, и было в ее явлении нечто загадочное, нечто не принадлежащее твердому миру вещей и простых событий, нечто родственное наваждению, мороку, и то была не шутка, не обман чувств и напряженных нервов: Матвей вдруг понял, что с самого начала подспудно смутило его Карат, голосистый, заливистый Карат почему-то смолчал на этот раз и теперь лежал у крыльца, тихо урчал и косил испуганным темным глазом.

Опираясь на клюку, вернулась из магазина хозяйка.

- Тетя Груня, а я комнату сдал, - склонил он повинную голову.

Старуха постояла молча, обдумывая.

- Кому сдал-то? - спросила наконец.

- Какой-то девушке. Она одна. На все лето.

Подобие улыбки скользнуло по морщинистому старухиному лицу.

- Ну и ладно сделал, - махнула она рукой и пошла в дом. Уже с крыльца спросила:

- За сколько сдал-то?

- За триста...

- Ирод бессовестный, - беззлобно сказала тетя Груня. - Ты б еще за триста рублев Каратову вон будку сдал. Оглоед.

...А тогда, после песочной дорожки, после березовой аллеи жить стало невозможно. То есть жить даже очень можно - с военной-то пенсией здоровому бездельнику (ну и что, что на протезе? Не в инвалидной ведь коляске! А боли... Стерпеться нельзя, что ли?). У, еще как можно жить-то, и не доживать, а именно жить ("Ста лет тебе не обещаю, - сказал лечащий врач на прощанье, - но до восьмидесяти можешь дотянуть. Если не сопьешься"), наконец, жить, не считая сроков! Но не мог.

Плотно закрыл окна в комнате и на кухне. Двери из кухни в прихожую и из прихожей в комнату открыл настежь. Пустил газ на полную из трех конфорок и лег на диван в белой рубашке и в тренировочных брюках. Думал, что заснет себе тихонечко - и привет. Но сна ни в одном глазу не было. Лежал, вытянув руки по швам, и пытался вспомнить детство, но вспоминались только мать и отец - рядком, как на свадебном фото, а вот этого вспоминать не хотелось. Он красиво придумал, что перед смертью вся жизнь пробежит перед мысленным взором, замедляя бег на счастливых мгновениях, показывая их вновь и вновь, как показывают рапидным повтором голы на экране, но ни хрена почему-то не бежало. И будто в насмешку вылезли толстые голые ляжки безымянной от времени девицы и его, Матвеево, давнишнее глупое, почти мальчишеское удивление: "Вот это да! А под юбкой и незаметно было, что такие толстые!" Завоняло газом. С раздражением встал, достал бутылку водки, зубами сорвал пробку, налил сразу стакан и вылил сразу. И кинулся к окну, чуть не вышибив раму, распахнул его - глотнул прохладный чистый воздух летней ночи. Стоял, вбирая его. Выталкивал газ из легких. В тишине ловил ничтожные звонки, расшифровывал их (машина... ветер в листьях... шаги прохожего... черт его знает что... скрип рамы...). Дрожал то ли от холода, то ли от предчувствия. И внезапно, разбив тишину, раздался привычный взрыв - невидимый, однополчанин прорвался за звуковой барьер, ушел в иное измерение и подмигивал оттуда, недоступный судьбе.

Наутро помер майор Басманов, а выживший Матвей отправился в свое другое измерение. Уходил он медленно, по пути меняясь, день за днем обрастая новыми подробностями: появились борода и тяжелая суковатая палка по руке, неспешным, тяжелым стал шаг, слова порастерялись, набралось молчания... А потом этот дом в поселочке возник, и бабка Груня, и Карат, и зимний тулуп, и ватник на осень и весну, и хватка колоть дрова, и с печкой управляться, и многое другое, что могло показаться сутью, но было лишь предисловием к сути.

А суть нарастала медленно. Матвей сопротивлялся: она представлялась ему темной пульсирующей массой, набухающей, вяло клокочущей, страшной до озноба, до мурашек, колюче бегущих по коже от затылка к пяткам, а потом по рукам, по кистям, да самых пальцев, и пальцы дрожали. Просыпался посреди ночи, выходил курить на крыльцо, вполголоса говорил звездам: "Не дай мне Бог сойти с ума...", и звезды согласно мигали: "Не дай..." Он отталкивал нарастающую суть, пугался ее, называл безумием и содрогался от прежде неизвестного ему страха. И неравная эта борьба тянулась долго, выкручивала нервы, высасывала душу, пока однажды, обессиленный, измотанный, дрожащий, не вышел он на обычное свое крыльцо... То все как-то ночью выходил, а тут - под утро проснулся.