Есипов вздохнул и развел руками:

- Из любопытства подцепил тебя. Виноват, - его лицо посерело. - Может, от страха я сюда закатился. Сейчас полегчало, думаю, а вдруг завтра прижмет - и все?.. Это же ужас. - Он схватил рюмку и жадно выпил. - Никогда в жизни никому не скажу я. Верь мне!.. Ну, хочешь я о себе такое расскажу?..

- Зачем?

- Тебе, может, и ни к чему. Мне пригодится. Сейчас ведь для тебя кто я? Презираемый червь. Под каблук попаду - и не жалко. А как уязвлю тебя какой-нибудь пакостью, так хотя иногда вспомнишь меня. Ужаснешься, пожалеешь. Глядишь, и на меня капля благодати прольется. - Есипов захихикал, подергивая головой, глаза с набрякшими веками тяжело косили вниз на заставленный стол. С трудом двигая губами, он проговорил: - Господь наш молится за нас, муки за нас принял... Вот, и ты послушай.

Он медленно поднял рюмку, долго мусолил ее жирными губами, высасывая содержимое, затем натужно сопел, забывшись на минуту. Потом, словно что-то увидел, веки его дрогнули и поднялись. Он, казалось, смотрел на ему одному открывшуюся картину.

- Жил-был поэтик шустрый, - Есипов назвал имя, Елисею в ней послышалось что-то знакомое. - Да, когда это было. Еще при царе Горохе. Пьяница, конечно, скандалист. Но с гениальной шизинкой. Прибыл в столицу, втерся в их, поэтов, компашку - и попер. Вполне мог мэтром быть. Но слишком задирист был, меры не знал. А мера, - Есипов торжественно поднял указательный палец, - в советские времена - главное! Так мало ему... Он еще внучку одного тогдашнего члена ухитрился закадрить, нахал... А был я ему лучшим другом. - Есипов замолчал, будто прислушиваясь к тому, что бурлит в его утробе. Наконец глаза его ожили, двинулись и, наткнувшись на Елисея, остановились. - Так, будешь молиться, замолви и за меня словечко... Организовали нам путевочки на Селигер. Ах, какая чудная природа там. Появляется желание раствориться. Вот и растворились. Пили по черному. Пока однажды утречком... Солнышко едва взошло, туманец еще по воде, птички... Потащил я его на лодочке кататься. Разомлел он, стишки читает, а я гребу. Отплыли подальше. Я и тогда грузный был и, ну, совершенно нечаянно лодку опрокинул. Кричу ему: плыви к берегу. Он и поплыл, родимый, а я, значит, за лодочку уцепился. Тут, конечно, случайно спасатели на берегу оказались, специалисты. Бросились на весла, упираются, и он - саженками. С ним поравнялись, наверное, сказали ему, чтоб греб чаще и дышал глубже, да и ко мне махнули. Вытащили меня. Я спрашиваю: где дружок мой сердешный? Говорят: красиво плыл очень, не хотели мешать, на берегу, небось, сушится. Оглянулись: пустыня, ни на берегу, ни на водах. А по дну идти далеко было... Так потерял лучшего друга.

Есипов замолчал, глаза его не двигались, оживление в них исчезло, взгляд померк, веки тяжело прикрылись. Слышно было лишь натужное дыхание.

- В плохую погоду дышать тяжело, - неожиданно трезво сказал он. - В эти путчевые дни помирал совсем... А бугры наши дураки все-таки. Вот так. Хотел в мемуары записать жалкую историю. Да все некогда. А хорошо было бы напоследок шарахнуть. Хотя, кого сейчас удивишь. Да и тварь я мелкая. Если б крупная тварь рот раскрыла - вот подивились бы... Скажи, Елисеюшка, чего они таятся? Ведь все равно никто не пикнет. Как ты про жену сказал. Равнодушно отвернутся. Значит, зависят, потому и таятся, втихаря тащат.

- Да, любопытно, - сказал Елисей. - Ни одна скотина, у которой руки в крови, не заявит с трибуны, что на всех плевал, что грабил и будет грабить. Скорее начнет врать про благо народа, про врагов человечества.

Есипов согласно кивнул и усмехнулся довольно.

- Это значит, - продолжал Елисей, - что суд уже идет. Подонок трепещет, страх пожирает его. Пусть он молод, щеки его румяны. А казнь уже началась. Может, твой живот и есть исполнение приговора. Насколько больше натворил бы ты гадостей, будь ты строен и силен? Давно растолстел?

- Лет пятнадцать... - промямлил Есипов.

- Пятнадцать лет ожирения без права похудеть, - рассмеялся Елисей.

- Одного моего дружка, банкира, застрелили, - сказал Есипов с ухмылкой. - Его, получается, к расстрелу приговорили?

- Выходит.

- И никто не укроется, не спрячется?

- Где? Сам же он и пишет себе приговор. Вот, он говорит: презираю жизнь человека, плюю на закон, выхожу на охоту за человеками. Так сразу начинается охота и на него. А на охоте: кто быстрее стреляет, тот и охотник. Легко трофеем стать, и рога твои на стенке повесят.

Есипов налил полную рюмку водки и торопливо глотнул. Несколько мгновений вытаращено смотрел в пространство.

- Как же быть мне? Может, покаяться? Честно, завяжу, брошу все...

- По-моему, тебе на роду написано предавать.

- Ничто не исправит, - согласился Есипов.

- Могила приберет, всех исправит.

- Хорошее утешение.

- Поэтику твоему страшно было, когда твои спасатели-специалисты приголубили?

- Он пьян был в дугу, неожиданно для него.

- А ты знал. Вот, сейчас лишние знания тебя и терзают. Поэтик, может, по нечаянной злобе тоже кого-то приголубил, так и с ним обошлись неожиданно.

- Как все просто. Надумываешь ты, - Есипов запыхтел раздраженно. Нет никакого суда. Справедливость, честь, - лицо Есипова злобно затряслось, он стал плеваться, - блевотина все.

- Нет, - проговорил Елисей спокойно, - для тебя нет, ни справедливости, ни чести. Почему же ты хочешь жалости, сострадания? Для тебя же их нет. Действительно, просто. Гениально просто.

Есипов снова выпил водки, затем еще, и застыл, прикрыв веки. Гора его тела застыла, тяжело окаменела. Казалось, нет такой силы, которая могла бы оживить его, вдохнуть движение в непомерно толстые руки, нелепо раздвинутые ноги. Через минуту легкая судорога прокатилась волной по телу Есипова.

- Плевать на все, - пробурчал он, не открывая глаз, снова замер и стал похрюкивать носом, с трудом втягивая воздух.

Он отключился, аудиенция закончилась. Елисей вышел в раздевалку. Здесь было тихо, только в углу на скамейке, протяжно сопя, спал парень, с головой укрывшийся курткой.

Вместе с усталостью подкатила тоска, которая больно сжала сердце, сковала тело. Приступы такой тоски случались с ним. Глухими темными осенними ночами многих давит тоска. Елисей стал быстрее одеваться, чтобы скорее уйти.

На улице, видимо, недавно прошел дождь, потому что Елисея сразу окатила волна влажного пахучего воздуха. Он ощутил во тьме движение сыплющей каплями листвы, запах вязкой сочной земли, податливо расступающейся под ногами.

Рядом двинулась тень и приблизилась к нему. Это была Настя. Она куталась в короткий плащ.

- Вы были другом моего папы. Алексей Жуков, - сказала она тихо.

Над деревьями прошумел порыв ветра, стряхивая остатки влаги. Лицо оросили прохладные капли.

- Моя фамилия, правда, другая. Они развелись с мамой давно. А потом он умер.

Елисей привлек ее к себе, чтобы защитить от холода. Теперь он понял, почему ее лицо тревожило его неуловимо знакомыми чертами и почему его память откликнулась грустью при виде ее. Хотя в ней трудно было узнать тяжелого, большеголового Лешку, с темно-ржаными кудрями, с бисеринками пота на широком разгоряченном лбу.

- Благодарна вам, - сказала она совсем тихо. - Он много говорил о вас. Еще тогда поняла, что вы такой же добрый и несчастный, как он.

- Нет, я счастливчик, - пошутил Елисей. - Соблазнил такую красавицу. Я - отец семейства, старый, погрызенный сединой. И вдруг. Теперь поверю, что чудо возможно. Сон такой видел, и наяву...

- Да, я тоже знала. Услышала вашу фамилию, ждала вас. Вы ни о чем и не догадывались, - она засмеялась.

Через одежду проникло ее тепло, снова голова закружилась. Щекой она касалась его груди, веки прикрыли глаза, губы чуть приоткрылись, словно во сне вдыхали неслышно свежесть листвы и дождя.

- Одна моя знакомая сказала, что настоящая любовь всегда несчастна... Она права.

- Мне тошно, - Настя тяжело вздохнула. - Но я больше все-таки в маму. Она меня учила, что девушка, как сапер, ошибается только раз в жизни, она горько усмехнулась. - С папой, говорит, ошиблась... Ах, жалко папу... И вас.