Изменить стиль страницы

Вместо генеральской формы Лукин носил штопаный-перештопаный мундир немецкого солдата времен первой мировой войны. Командование бывшей кайзеровской армии распорядилось в свое время отремонтировать и уложить до поры до времени в цейхгаузы все, что уцелело, — пригодится.

Вот и пригодилось!

Во всех лагерях самым ужасным был постоянный голод.

Пятнадцати лет от роду мать определила Мишу Лукина в Питере в извозчичий трактир — кухонным мальчиком: дрова колоть, воду носить, мусор убирать, картошку чистить, рыбу потрошить… Хозяин платил пять рублей со словесным добавком: «Сыт будешь, жив будешь!» Иногда кроме щей и каши, то пшенной, то гречневой, перепадала яичница с колбасой — многие посетители спрашивали ее с луком: осенью и зимой — с репчатым, весной и летом — с зеленым… Случалось, любители просили сготовить глазунью на шкварках, ее, бывало, подадут, а она ворчит, пузырится, даже потрескивает…

Какая, к черту, глазунья, когда в Люкенвальде ежедневно умирали от голода десятки военнопленных!

Это там, в Люкенвальде, появился поп. Откуда он взялся, никто не знал. Знали о нем только одно — назвался отцом Харитоном. Ростом — правофланговый кавалергард, что борода, что грива — смоляные, с легкой проседью, глаза карие, грустные. Христос, да и только, голос тихий, ласковый, проникает до самого сердца. Зима, хотя и не наша, русская, снега мало, с ленивыми морозами, — ночью нагонит градусов пять-шесть, а к утру на нуле, но все же зима, а отец Харитон с непокрытой головой, в одной старенькой рясе.

То в один барак забредет, то в другой.

В лагерях, где побывал Михаил Федорович, советских от всех остальных — французов, поляков, англичан, югославов — отгораживали «колючкой», а там, где одни советские, от всех отделяли русских. Попасть в бараки к русским трудно: охраны больше, чем у других, да и злее отбирали охранников и псов. А отец Харитон, яко Иисус, ходил беспрепятственно: рыжая, колючая, ржавая, словно в застывшей крови, проволока как будто сама собой раздвигалась перед ним.

С утра служил панихиды по новопреставленным воинам. Глаза к небу, из кадила сизый дымок, голос с дрожью: «Ни печали, ни воздыханий, а жизнь бесконечная…»

Потом к живым, к тем, кто подниматься не может, у кого ноги синие и губы синие, в груди клокочет, рвется сердце, дыханье на исходе.

Руку, мягкую, прохладную, положит на лоб.

— Исповедуйся, сын мой. Облегчи страждущую душу свою.

Многие в последнюю минуту плакали, — горько умирать на чужбине, еще горше сознавать, что никто: ни мать, ни отец, ни жена, самые родные, самые близкие, — никогда не узнает, где зарыт, — голый, без гроба, свален в кучу, полит дезинфекционной жидкостью.

А отец Харитон тут, рядом, присядет на корточки возле головы, слезы вытрет, даст к кресту приложиться сухими, обметанными лихорадкой губами.

— Бог милостив.

Сначала думали: не гестапо ли подослало исповедника? Может, он с исповеди к абверофицеру бегает, чтобы не позабыть, кто и что ему в предсмертный час поведал?

Проверяли и так и этак — не подтвердилось.

Потом начали сомневаться: «Поп ли отец Харитон? Может, мошенник?» И эту версию отбросили: какая тут мошеннику корысть?

Михаил. Федорович с отцом Харитоном побеседовал: где учился, где в сан священнический посвящен, в каких приходах до войны служил. Невзначай справился, ведомо ли пастырю о православных праздниках, когда какие требы справлять положено, когда читать Евангелие, когда Апостола, когда Перемий, когда бывает неделя о мытаре и фарисее, а когда о блудном сыне.

Отец Харитон экзамена не выдержал, отвечал путано, в молитвах оказался не силен.

— Плохо вы, отец Харитон, службу знаете, я бы вас в дьячки и то не принял…

— А я, товарищ генерал, и не пошел бы. Я, если по правде, техник-интендант. Только вижу — люди гибнут в мучениях дьявольских, а что делать мыслимо? Что? Хоть этим облегчить их судьбу.

— Иди, отец Харитон. Иди с миром. Иван Павлович Прохоров, свидетель беседы, долго смеялся:

— Не ожидал, Михаил Федорович, у тебя таких познаний. Прямо богослов, чисто академик.

— Все с детства, Иван Павлович. Помню, как моей матери приходский священник говаривал: «У тебя, Настасья, толковый отрок».

— Что с попом делать, Михаил Федорович?

— А ничего. Что мы с ним можем сделать? К абвер-офицеру не поведем. Да и не надо. Умирают люди, а он тем, кто верит, хоть чем-нибудь кончину облегчает. Отец Харитон, бес знает его настоящее имя, деловитее нас оказался. Хоть что-то делает. А мы?..

Всякие люди были в плену.

Как-то перед самым отбоем подошел незнакомый военнопленный, вежливо спросил:

— Разрешите обратиться, товарищ генерал?

— Кто вы?

— Я? Я Лепешкин, товарищ генерал. Старший лейтенант Лепешкин Сергей Иванович.

— Слушаю вас, Сергей Иванович.

— Немцы наших на курсы набирают.

— Какие такие курсы?

— Говорят, курсы остработников — учителей, агрономов готовят, чиновников — в магистратах служить.

— Ну и что?

— Записаться хочу. Подучусь, подкормят, и, как только на родную землю попаду, айда к партизанам — фашистов бить.

— Я-то тут при чем?

— Желаю ваше мнение знать. Как вы — одобряете мое стремление или нет? И вообще, что вы скажете?

— Иди, Лепешкин, иди. Я спать хочу. Впрочем, подожди. Сколько ты до фронта весил?

— Семьдесят два кило.

— А сейчас?

— Не знаю. Давно не взвешивался.

— По-моему, ты на все восемьдесят потянешь сейчас. Хорошо питаешься, Лепешкин. Товарищи, что ли, подкармливают? Иди, иди.

Подошли сразу двое — Коломийцев и Снегирев. Один из Тулы, второй из Владимира.

— Михаил Федорович, немцы анкету роздали, приказывают заполнить, а в анкете вопрос: «Знаете горное дело? Инженер? Да или нет?»

— Не вздумайте правду писать. Ушлют черт знает куда, под землю, заставят работать, а потом к стенке.

Коломийцев и Снегирев не послушались, соблазнились обещанием «хорошо кормить». Больше их не видели.

Каждый день у гитлеровцев все новые и новые способы отыскивать среди военнопленных специалистов.

— Михаил Федорович, как быть?..

— Не поддаваться ни на какие уговоры. Ничем не помогать фашистам.

— Бить будут.

— Терпи.

— Убьют.

— Лучше смерть, чем помогать врагу.

— Вчера, Михаил Федорович, трех врачей — Ивана Сляднева, Константина Шилова и Петра Локтева за отказ работать на немцев расстреляли.

— Запомним их имена, товарищи. Запомним. Всех не расстреляют. Держитесь, товарищи! Держитесь!

И вдруг:

— Генерал-лейтенант Лукин?

— Я Лукин.

— С вами желает говорить генерал-лейтенант Власов.

— Здравствуйте, Михаил Федорович.

— Слушаю…

— А вы не особенно любезны.

— Слушаю…

— Я хочу создать армию, Михаил Федорович…

В ответ легкий смешок — чуть-чуть, еле слышный. Власов сделал вид — не заметил.

— Буду освобождать Россию, русский народ от коммунистов.

— Можно вопрос, Власов?

— Хоть сто…

— Пока один. Оружие у вас есть? Личное?

— Нет…

— Еще вопрос. Курите?

— Курю.

— Закурить не найдется?

— К сожалению…

— Вот видите, Власов, оружия у вас нет, курить и то нет, а вы: «Армию создаю!»

— Я с вами серьезно разговариваю, а вы…

— Разве с вами в вашем нынешнем положении можно серьезно разговаривать? Идите, Власов… Идите…

— Пожалеешь, Лукин… Скажи, на что ты надеешься?

— Как на что? Все на то же — на Советскую власть, на народ…

— Громкие слова, Лукин… Мы не на митинге…

— Для вас громкие, для меня обыкновенные.

— Допустим, Россия победит. Трудно представить, но предположим. Сталин все равно тебе не простит, что ты в плену… Повесят тебя, Лукин.

— Ну что ж. Умру с чистой совестью…

— На том свете все равно — чистая совесть или не чистая, одно ждет — тлен, мрак…

— Про потомков забыли, Власов…

— Это чепуха, Лукин… После нас хоть потоп…

— Слышали… Скучно с вами, Власов. Неинтересно… Иди, Власов, иди.