И все время шел и шел дождь…
Рядовой ополченского батальона Феликс Мартынов, захвативший в плен оберлейтенанта Экснера, обещанной полковником Масловым медали получить не успел…
На войне происходят события, разные по своей значительности. Об одних потом историки напишут целые тома, о других даже и не упомянут нигде, разве только после войны бывалый солдат, воротясь домой и сидя летним, тихим вечером на завалинке с другом-фронтовиком, вспомнит:
— А вот у нас был случай…
Но независимо от масштаба той или иной операции, от значимости для общего хода, в каждом из них участвовали люди, и для них эта операция — будь то прорыв неприятельского фронта и выход армии на оперативный простор, или бой за высоту, или взятие населенного пункта из семи домов — всегда событие очень важное, иногда последнее в их жизни.
И в любом, даже самом малом деле на войне — всюду нужно умение, храбрость, воля к победе и твердость характера, а самое главное, любовь к своей Родине, которая по-настоящему воодушевляет на подвиг, дает ясное понимание того, что если и придется погибнуть, то за правое дело.
Вот об этом — о том, что всякий подвиг во имя Родины священен, о любви к Родине, к народу, к партии и вел разговор политрук Александр Сергеевич Соломенцев с красноармейцами 2-й роты ополченского батальона.
Удивительный человек был политрук Соломенцев — уже немолодой, лет за сорок пять, коммунист, вступил в партию, когда войска Михаила Фрунзе готовились к штурму Уфы, — в июле 1919 года. И тогда, оказывается, было принято вступать в Коммунистическую партию перед боем и писать заявление: «В случае чего считайте меня партийным».
В гражданской жизни профессия у Соломенцева была самая что ни на есть мирная — заведовал районным отделом благоустройства. В ополчении он стал политруком.
Когда произносят это сложносокращенное слово, оно воспринимается прежде всего как название должности. Иное дело, если его произнести полностью: политический руководитель!
Наверное, потому, что батальон был ополченский, к политруку многие обращались по-штатски:
— Товарищ Соломенцев!
Слушать его любили. То ли голос у него был какой-то особенный, то ли манера говорить задушевная, но других проводящих беседы на ту же тему слушать, конечно, слушали, но формально, соблюдая дисциплину. Соломенцева же слушали с удовольствием.
Обороняемый батальоном участок был тихим. Видимо, поэтому командование и поставило сюда ополченцев, подкрепив их справа и слева уже обстрелянными подразделениями.
Но на третий день тишина кончилась: гитлеровцы после короткой, но сильной артиллерийской подготовки пытались пробить тут брешь в нашей обороне.
День выдался тяжелый. В лощинке, на берегу безымянной речки, остались догорать три немецких танка. Густой, темно-синий дым долго стелился по низинке. Пахло, как в деревенской кузнице. Когда дым рассеялся, стали видны трупы в серых мундирах. Один лежал совсем близко, метрах в двадцати, можно было рассмотреть проношенные подметки.
— И батальон понес потери. Две были особенно горькими — погибли командир батальона капитан Кирпичев и ополченец художник Петр Александрович Минаев.
Но окопы ополченцев были словно заколдованные — немцы успеха так и не добились, хотя пытались пробиться тут за три дня раз семь.
— Они, конечно, опять полезут, — тихо говорил Соломенцев. — Вот какое положение. Они не могут не лезть, а мы не можем отойти. — Он неожиданно сменил тему разговора: — Знаете, о чем я сейчас мечтаю? Попаду домой в Москву и обязательно сразу в Сандуны. Мы всегда втроем ходили: я, главный бухгалтер Котов и цветовод Жихарев.
Послышался гул танков.
— Идут, — спокойно сказал Соломенцев. — Давайте, товарищи, работать.
Головная низкопосаженная машина Т-IV шла ходко, споро. Ее низкая, приплюснутая башня с длинноствольной пушкой молчала, словно ожидая, когда откроют огонь советские солдаты.
За ней, чуть поодаль, шли три средних танка Т-III и, оберегая головную, тяжелую машину, беспорядочно стреляли.
— Экие дураки! — крикнул Соломенцев. — Пугают!
Феликс Мартынов в эти минуты не думал об опасности — у него на это просто не было времени. Он осмотрел свое хозяйство: бутылки с зажигательной жидкостью, две заранее приготовленные связки гранат.
В лощине появилось еще четыре немецких танка. Они шли быстро, догоняя первые.
Соломенцев крикнул:
— Десант!
Показались еще три танка. Такого на участке батальона не бывало.
Феликс Мартынов не услышал команды, он ее почувствовал, понял, что, если не остановить хотя бы одну неприятельскую машину, его товарищи будут смяты, вдавлены в землю, может случиться самое страшное — люди отступят, побегут под пулеметным огнем и будут расстреляны, раздавлены танками.
Феликс полз навстречу танку, не слыша выстрелов ни чужих, ни своих, ничего не видя, кроме широкой стальной груди танка. Он приподнялся, замахнулся и изо всей силы бросил гранаты под правую гусеницу и, стараясь как можно теснее прильнуть к сырой земле, увидел — танк горит.
Ползком Феликс вернулся к своим. Свалился в окоп и, тяжело дыша, прерывисто сказал:
— Все! Готово!
Соломенцев только одобрительно кивнул, и тут раздался страшный грохот. Феликс потерял сознание.
Когда он очнулся, то никак не мог сообразить, какое сейчас время суток — день или вечер. В голове шумело, во рту был железный привкус, хотелось пить.
В окопе возился рядовой Виктор Хомяков, Феликс узнал его по широкой сутулой спине. Сначала Мартынов не понял, чем занят Хомяков, а потом, приподнявшись, разглядел, что он вытаскивает из окопа мертвого, в котором Феликс, к ужасу своему, узнал Соломенцева.
— Витя! — хотел крикнуть Феликс и не смог, а только прохрипел.
Но Хомяков все же услышал.
— Ты живой?
— Витя, помоги мне…
Но Хомяков смотрел не на него, а в сторону, на разрушенный бруствер, вернее на то, что недавно называлось этим военным словом. Целике тоже посмотрел туда — наверху стоял немецкий солдат, стоял спокойно, курил.
Связь со штабом фронта и с соседями была потеряна седьмого октября. Восьмого октября над частями окруженной 19-й армии появились наши самолеты, сбросили продовольствие и боеприпасы. Еще раз самолеты появились девятого — прошли на запад бомбить противника.
Поняв, что его армия окружена окончательно, Лукин отдал приказ выходить небольшими группами. В ночь на 12 октября Лукин в кромешной тьме отстал от работников штабарма и остался один, а утром немецкая пуля перебила Михаилу Федоровичу локтевой нерв. К счастью, поблизости оказались две девушки, совсем еще девочки, санинструкторы.
Сначала они попытались снять с генерала шинель, но Лукин приказал им оторвать по швам рукав. Под шинелью на Лукине был еще, комбинезон. Плотная ткань не поддавалась ножницам — пока девушки добрались до раны, генерал потерял много крови. Он подбадривал своих хоть и старательных, но малоопытных медиков:
— Что-то, девочки, у меня в голове звенит. Вроде бы музыка.
Наконец рану перетянули. Лукин встал и пошатнулся.
— Товарищ генерал, мы вас дотащим! Ложитесь на шинель.
Разве девушкам под силу тащить его?
— Девчата, бегите! Пропадете вы со мной.
Упорные девчата поволокли его по мокрой земле на шинели. При каждом движении боль в сломанной недавно ноге все сильнее и сильнее отдавала в голову. Но Лукин еще находил силы шутить:
— Совсем ходить разучился…
Мелькнула горькая мысль: «Пропадут девчонки из-за меня».
— Девочки, бегите!
— Разве это можно? — удивленно сказала «кнопка», как мысленно окрестил Лукин одну из своих спасительниц. — Разве это допустимо?
Они выбрались на бугорок. Последние метры генерал с трудом шел сам.
— Ну вот, тут посуше, — сказал Лукин.
Совсем близко с фырканьем, как огромная хлопушка, разорвалась мина.
Девчата уцелели, но Лукину осколок впился в ту же правую ногу.
С бугорка пришлось скатиться. Одна из санинструкторов уже более решительно взялась за перевязку — видно, она раньше боялась не столько немцев, сколько генерала, — а другая исчезла. Минут через двадцать она привела двух командиров — поблизости, в землянке, лежал тяжелораненый начальник особого отдела Можин, командиры оказались его подчиненными. С помощью чекистов Лукин добрался до землянки. Рядом шли повеселевшие девушки. Генерал шутливо сказал им: