А мальчик жевал пирог и все глазел на нее. Пока у женщины-кубышки не создалось ощущение ничтожности своего тела.
– Если уж решил пялиться до скончания века, – наконец сказала она, – то хоть скажи, что ты видишь, сынок?
Сама она нипочем не стала бы глядеть через собственное плечо, или в темноту, или на мир. И почему-то ей вспомнилось, как она однажды глядела на похороны сверху, из окна, вытирая белую мыльную пену с рук, и девушка по имени Беатрис, сделавшая то же самое, поправила чепчик и что-то сострила насчет покойника, а внизу под редким дождем проплывали дорогие розы.
– Ну? – сказала она. – Что ты видишь?
– А куда ты девала зубы? – спросил мальчик, и на лице у него было одно только любопытство да крошки от пирога.
– В жестянку спрятала, а то куда же, – ответила она и вздохнула. – На память. Когда-нибудь нанижу их на серебряную проволочку и буду для парада надевать вместо бус на лучшее мое платье.
Мальчик зарылся лицом в юбку матери, – он не знал, шутят над ним или нет.
– Ну, беги, – сказала мать, – поиграй во что-нибудь. Нечего тебе здесь околачиваться. На воле лучше.
Он пошел, но неохотно, и глаза его были задумчивы от мельком приоткрытого ему краешка жизни.
А Эми Паркер уже настроилась на то, чтобы посидеть с гостьей, осушить чайник до дна, до последних капель задушевности. Соседка заставляла ее быть то довольной, то встревоженной, подозрительной, прощающей, надменной, невежественной, целомудренной, лицемерной, смешливой, скучающей, замирающей от любопытства, ревнивой, даже жестокой; однако все эти состояния были воплощением ее настоящей сути, ее любви к той жизни, которой жили они обе на этой изъезженной дороге среди косматых деревьев. Сидели за столом две женщины, и от разговоров или от чая у каждой на носу выступил пот из тех пор, что раскрываются первыми, когда сброшены все личины. Так, разумеется, и должно быть с течением времени. Либо вы навсегда порываете с теми, кто был свидетелем вашей юности, либо должны признать, что откровенность и даже некоторая постыдность тогдашних поступков вызывают сладкую грусть. Так, две женщины снова пропутешествовали в Уллуну под дождем, а толстуха даже заставила подругу вспомнить о ночи, когда та выкинула своего первого ребенка, – о той ночи, когда издохла их Джулия.
– Тц-тц, – вздохнула миссис О’Дауд, задумчиво прищелкнув языком о десны, когда обо всем уже было переговорено. – Вот уж не ждала я, миссис Паркер, что в конце концов вы народите детей.
– Так было задумано, – пробормотала мать. Она не нашлась что ответить и потому произнесла эти слова как бы свысока; это могло показаться обидным и, видимо, так и было воспринято.
– Уж не знаю, кто там это задумал, только зачем было так долго собираться? А потом нате вам – двое. Ну, желаю счастья, и спаси бог ваших деток.
Высказав прощальные пожелания, она шумно встала, и крошки посыпались с ее кофты.
И если Эми Паркер осталась сидеть, как сидела, то это потому, что розовый куст укоренился и стал непроницаемо густым. Крупные молочного цвета розы кивали в окно. Она тоже, как этот старый куст роз, крепко укоренилась в прошлом. В этом было ее спасение от всяких слов, и она сидела и дремала, но не могла вышагнуть из своей судьбы, даже если соседка и ждала этого. Она выросла из прошлого и расцвела молочной белизной, и ее крохотная девочка тоже дождется своих роз, а розы кивали и всколыхнули в ней вязь воспоминаний, они вились сквозь ту лунную ночь, в которой полунаяву, полу во сне присутствовали розы.
– Ничего не скажешь – вам повезло, – говорила ее приятельница. – Только я бы все же побеспокоилась о девочке, будь она моя, хоть она и вовсе не моя.
– Девочка здоровенькая, – сказала Эми Паркер, срываясь со стула. – Совсем здоровенькая. Я же вам говорю.
– Так-то оно так, – произнесла миссис О’Дауд, – только бледненькая она.
– Да что вы в этом понимаете, миссис О’Дауд? – воскликнула Эми Паркер.
В горле у нее перекатывались клубки.
– Я, конечно, ничего не понимаю, но тем, кто не понимает, иной раз виднее, чем другим.
Они пошли к двери, потом по дорожке, многолетней свидетельнице их дружбы. Пахло розмарином, который они задевали юбками, и еще какая-то растоптанная трава воняла кошками так, что спирало в груди.
– Уж вы умеете утешить, – сказала Эми Паркер.
– А я ничего такого не сказала.
– Ну да, как же.
– И мальчик у вас просто картинка. Но мальчики, они самостоятельные. Только что за радость рожать мальчиков. Они от вас нос воротят. А потом уходят и бросают вас.
Тут Эми Паркер скривила губы. У нее полон дом детей, которых родила она, а эта толстуха, ее подруга, – она же пустоцвет, смехота одна, хотя было время, когда Эми ее любила.
– Мальчики, – вещала миссис О’Дауд, пытаясь открыть калитку, – мальчики становятся мужчинами, а мужчины только тем и хороши, что без них не обойдешься.
И она толкнула тугую калитку.
– Как-нибудь на днях я к вам приеду, – сказала миссис Паркер, которая теперь могла позволить себе быть доброй, – несмотря на то, что вы тут наговорили.
– Приезжайте, дорогая, – ответила миссис О’Дауд, – и мы с вами всласть поболтаем.
Она сняла цепь с колеса тележки.
– Ничего на свете я так не люблю, – сказала она, – как поговорить с подругой про всякие интересные вещи.
Другие не находили никаких изъянов в здоровье паркеровских детей, а если и находили, то у них хватало такта не высказывать свое мнение. Мать растила своих детей поначалу с робостью, то и дело заглядывая в медицинский справочник, потом, накопив опыт, с уверенностью в свою непогрешимость. Довольно скоро никто уже не мог подсказать ей такое, чего бы она не знала. Она, можно сказать, стала оракулом, в приливе вдохновения дававшим советы; женщины помоложе и позастенчивей принимали их с благодарностью, а те, что постарше – с вялой кисло-сладкой улыбкой.
Но теперь Эми Паркер, ставшую матерью семейства, уже ничто не смущало.
Если второго ребенка Паркеров окрестили не сразу, то лишь потому, что у девочки в первые месяцы ее жизни действительно были признаки болезненности, сколько бы ни отрицала это ее мать. Но потом родители попривыкли к своим страхам и, договорившись с мистером Парбриком, повезли бледненькую малышку в невзрачную коричневую церковь в крытой двуколке, купленной отцом у вдовы пекаря в Бенгели. Все семейство, наряженное в лучшую свою одежду, слишком темную для жаркого дня, заполнило собою еще вполне приличную двуколку. Мать, парясь в лучшей шали, крепко прижимала к себе ребенка и перчаткой отгоняла мух. Крупные, жесткие руки отца легко и ловко, словно играючи, управлялись с вожжами, он посвистывал, округлив потрескавшиеся от солнца губы, и вообще казалось, будто нынче он решил поиграть в огромную резвящуюся рыбу. А малыш надувал красно-бронзовые щечки и изображал неприличные звуки, пока мать не велела ему прекратить.
– Ты мне на нервы действуешь, – сказала она.
– Почему? – обиженно спросил он, готовясь заплакать.
– Потому, – устало ответила она и снова наклонилась, вглядываясь в спящее личико восковой малютки, только что дрогнувшее от касания мушиных крыльев.
– Гляди-ка, – дружелюбно, по-мужски умиротворяющим тоном сказал отец. – Вот телочки-близняшки мистера Пибоди. Скоро уже доедем. Интересно, прочистил старый Парбрик свой голос или нет.
– А как? – заинтересовался малыш.
– Папа твой дурачка валяет, – сказала мать. – Он хочет сказать, что мистер Парбрик не всегда говорит разборчиво. А это что? – вдруг воскликнула она. – Как это ты порезал колено, Рэй?
– Я не резал, – сказал малыш.
– Да вот же порез, да еще какой. Ты, пожалуйста, не смей мне говорить неправду. И играть ножом.
– Он сам мне дал.
– Он? Кто это – он? – тихо проговорила мать.
– Папа.
– Но ведь тебе запрещено играть с ножами!
Она потуже укутала девочку шалью, как бы оберегая ее от внешней жизни.
– Надо же мальчику начинать, – сказал отец.
Сегодня ему лень было оправдываться, обороняться или протестовать. Он щурил глаза от солнца и знал, что владеет лошадью и двуколкой и даже сидящими рядом женщиной и двумя детьми. Насколько вообще можно чем-то владеть. Но час молний случается не часто.