Цирковые лошади смирились с хомутами. Скрипели перегруженные телеги. Примолкли уставшие люди. Даже Киндер брел понуро, вывесив розовый язык и не обращая внимания на кошку, которую несла в корзинке какая-то худенькая девочка.

Брели по шоссе уже второй день. Ели всухомятку, никто не догадался прихватить посуду, в которой можно было бы варить пищу.

Тягостную историю с арестом Гертруды не то чтобы забыли, а не вспоминали. И от тоскливо-напряженных взглядов Павла и Петра уклонялись, чувствовали себя неловко, словно сами были в чем-то виноваты.

А братья примолкли, не откликались на шутку, не бегали вперегонки с Киндером: повзрослели в одночасье, раздавленные горем.

Флич не пытался их расшевелить. Он понимал, как им плохо, трудно сейчас. Какими они, должно быть, чувствуют себя одинокими, потерянными! Но был убежден, что время и возраст возьмут свое. Ведь они, в сущности, еще дети! А дети не грустят долго. Детское горе горько, да не глубоко. А время - великий лекарь.

Флич шел по обочине, возле скрипящей телеги, изредка поглядывал на молчаливых братьев и на ходу гонял на ладошке монету. По привычке.

Вечером свернули в лес. Распрягли лошадей, напоили в ручье и пустили пастись. Присматривать за ними Григорий Евсеевич назначил двух "дежурных конюхов". Он поддерживал во всем строгий порядок. Что ж с того, что цирк встал на колеса. Он - директор и за все в ответе!

Ночью жара спадала, но было тепло. Спали под соснами, на земле, подстелив плащи, пальто, пиджаки - кто что. Только Флич, у которого частенько побаливала поясница, ломал для постели лапник. Братья помогали ему.

А утром, когда Григорий Евсеевич растолкал спящих, оказалось, что ни Петра, ни Павла нет на месте. Их кричали, звали. Никто не откликался. Не было и Киндера.

А когда стали запрягать лошадей, Флич обнаружил прикрепленную к его чемодану написанную химическим карандашом на клочке газеты записку:

ДорогойФлич!

Мы уходим обратно, выручать маму. 

 Иначе нельзя. 

П. и П.

– Что там? - спросил подошедший Григорий Евсеевич.

Расстроенный Флич отдал ему записку. Григорий Евсеевич прочел и только вздохнул.

– Я догоню их. Они ж пропадут одни! - воскликнул Флич с отчаянием.

– Не догонишь, Яков. Может, они еще вчера вечером ушли.

– Все равно, Гриша. Я должен… Понимаешь? Я обещал Гертруде.

Григорий Евсеевич снова вздохнул горестно.

– Ну что ж, Яков…

– А вещи пусть едут, - сказал Флич. - Я - налегке.

Он крепко пожал руку Григорию Евсеевичу и пошел к шоссе. А оставшиеся смотрели ему вслед, пока он не скрылся за рыжими стволами сосен, начинавшими по-дневному раскаляться.

Часть вторая. ВЕЛИКИЕ ВОЖДИ.

Кураж pic_5.jpg
1

Пехотный полк Зайцева вышел к реке возле Гронска. Арьергард - рота стрелков и батарея "сорокапяток" - прикрывал отход.

Тяжело раненных на повозках перевезли через мост на тот берег и дальше в город, на станцию. Легко раненные шли сами. Те, что могли держать оружие, оставались в строю.

Подполковник Зайцев спустился к реке, стал стаскивать гимнастерку одной рукой, левая была перебинтована. Повязка стала серой от пыли, кровавое пятно на ней порыжело. Младший лейтенант Синица, не отходивший от командира ни на шаг, хотел помочь, но подполковник не позволил.

– Нет уж, Синичка, сам…

Он вошел в реку прямо в сапогах, зачерпнул горстью воду, плеснул себе в лицо. Ах, какое это счастье - вода в жару!

Федор Федорович Зайцев принял полк три месяца назад. Был он кадровым военным. После гражданской остался в армии. Дослужился до командира роты. Потом - академия. И вот - полк.

Федор Федорович был упрям, и все в нем выдавало эту упрямость. И широкая спина при небольшом росте, и косолапость, и тяжелый высокий лоб, нависающий над маленькими, словно вдавленными в глазницы, серыми глазками, и оттопыренные уши, и массивный подбородок. Только пухлые обветренные губы чуточку смягчали упрямость.

Подчиненные прозвали его "бычком".

Для Федора Федоровича война была работой. Он к ней готовился. Его одевали, обували, кормили, учили - все это, по его представлению, он получал в долг. А долг платежом красен.

С первого же дня, приняв полк, он не щадил себя и не щадил людей. Он был настырным и умел требовать.

После учебных марш-бросков по тревоге не один десяток бойцов спешил в санчасть с потертыми ногами. Зато стали наворачивать портянки аккуратно, как положено. Волка ноги кормят, а бойца - берегут.

Отрывая окопы, перелопатили не кубометры, а кубокилометры земли. Мозолей набили!… Зато пехотная лопатка потеряла вес, превратилась в продолжение руки. В считанные минуты полк мог зарыться в землю.

А как маскировались! А сколько на брюхе по-пластунски переползли! Если в одну линию вытянуть - поясок вокруг Земли. Не меньше.

Как-то на занятиях подполковник увидел командира взвода, стоящего во весь рост в мелком кустарнике в то время, когда его бойцы ползли. Он ничего не сказал комвзвода. А через день собрал командиров. Сел на открытой поляне. Поставил задачу: всем отойти на триста метров и окружать его. Да так, чтобы он ни одного не видел.

Командиры разошлись, кляня в душе подполковника.

Они подползали скрытно, маскируясь, используя каждый кустик, каждую ямку. А когда добрались до места, где сидел подполковник, - того не оказалось. Они поднялись с земли, отряхивая гимнастерки и шаровары, переглядываясь недоуменно.

– Вот так, товарищи командиры, - сказал подполковник, подымаясь из травы неподалеку. - А то я видел, кое-кто стоит столбом, пока его люди ползут. Негоже. Взвод лежит - и ты лежи, взвод бежит - и ты бежи!

– Правильней - беги, товарищ подполковник, - сказал военврач третьего ранга.

– Точно. Это я для складности. Как говорится, для рифмы. Дело наше трудное, солдатское. Себя беречь не приходится. В белых перчатках не повоюешь!

– На войне другое дело, - произнес тот самый незадачливый командир взвода.

– Нет, лейтенант. Если ты сейчас в яблочко не попадешь, на войне сам яблочком будешь! Прошу учесть, товарищи командиры: солдат должен брать пример с командира. Вот и подавайте. У меня все.

Полк тогда располагался в полусотне километров от границы, на маленькой станции с длинным названием.

В ночь на 22 июня полк был поднят по тревоге для передислокации в ближайший лес. Никто не знал тогда, что эта тревога - последняя учебная. Утром станцию бомбили. А вечером полк вошел в соприкосновение с противником.

Начались тяжелые бои. Только по ночам выпадали короткие передышки. Полк понес первые потери. Немецкое командование не жалело ни снарядов, ни патронов, ни собственных солдат. Это подполковник Зайцев понял в первый же день войны.

Немцы шли в атаку с засученными рукавами, пьяные, ведя бесприцельный огонь. Прижимали ложа автоматов к животам и поливали свинцом белый свет.

– И нам патронов не жалко, - сказал Зайцев, наблюдая за одной из таких атак. - Жалко пулю, которая врага не достанет.

Фашисты бросили против полка танки. Танки шли по шоссе. В лес не сворачивали, видно боялись застрять. Вид у них был грозный, жуткий.

Необстрелянные бойцы кое-где дрогнули, отошли. Танки прорвались в сторону Гронска, разрезали полк на две неравные части. Пропала связь с дивизией. Зайцев команды на отход не давал. Когда танки ушли в прорыв, он сомкнул полк. И снова немцев встретили дружным огнем.

Бой гремел дотемна. И опять Зайцев отметил, что противник не жалеет ни боеприпасов, ни людей.

– Прет, как разъяренный медведь, - неодобрительно отозвался о противнике Зайцев, когда они с начштаба ждали на командном пункте связи с дивизией. - А ежели он медведь - ты ему стань рогатиной: дери шкуру, выворачивай кишки!