— Скажи, — сказала я, — ты ведь знаешь, что я через месяц заканчиваю учиться?

Стив кивнул, соглашаясь. Меня раздражало его молчание.

— И мне надо решать, что делать дальше. Ты это тоже знаешь. — Он опять кивнул. — Возможно, быть художником — не для меня и мне надо выбрать что-нибудь другое, попроще. Почему ты молчишь, ведь это важно, мне нужен совет, Стив, мне нужна помощь. Слышишь? — Мне хотелось ударить его, так он раздражал меня.

— Я ничего не могу тебе посоветовать, — наконец сказал он. — Я не хочу влиять на тебя. Это же понятно, — он пожал плечами, — цель любого совета изменить того, кому советуешь. А я не хочу вмешиваться в тебя, ты мне нравишься, какая ты есть. Да и кто я, чтобы пытаться изменить тебя?

— Он замолчал, а потом добавил:

— Знаешь, единственное, что я могу сказать, — он повернул ко мне голову, — старайся избегать компромиссов. Не столько с людьми, с ними они порой хороши, избегай компромиссов с собой. За них приходится платить. Рано или поздно, но приходится… иногда дорого… — Он замолчал, оборвав фразу на подъеме, так, как будто хотел сказать что-то еще.

Дорога петляла, к тому же начал накрапывать дождь, и сразу стало темно. Я смотрела на туманную, желтоватую колею, пробитую в темноте и вечно спешащую впереди машины, иногда подпрыгивающую и падающую беззвучно вниз, ударяясь, видимо, больно о неровности асфальта.

Я так и не послушалась Стива и выбрала компромисс, не испугавшись обещанной за него расплаты. Через две недели я подала документы на архитектурный, и шанс, тот единственный шанс, которым меня одарила природа, был ей возвращен неиспользованным.

Сколько раз я потом вспоминала пророческое предупреждение Стива, как будто он знал, что моя расплата не прекратится никогда. И дело вовсе не в том, что мне не нравилось то, чем я занимаюсь. Наоборот. Но именно та игривая легкость, с которой я так просто всего достигала, именно мой безусловный успех всегда предательски напоминали мне, что когда-то я ошиблась и глупо изменила главному, на что я, возможно, была способна, но к чему теперь нельзя возвратиться. Я никогда не простила себе эту измену, даже сейчас, когда ничего в принципе уже не имеет значения.

Мне становится холодно, плед на ногах потерял привычное тепло, и океанская сырость вкралась в его ворсяную плоть. Я хочу встать и, хотя расслабленная, легкая истома еще не отпускает меня, все же поднимаюсь и, захватив с собой книгу и еще чуть солоноватый запах, вот этой, самой последней волны, иду в дом.

Я наливаю ванну и, брызнув туда чем-то елово пахучим, так что появилась невесомая, в выпирающих пузырях пена, сбрасываю халат. В маленьком рукомойном зеркале отражаются ровные, плавные линии шеи, плеч, груди и ниже, пусть и обрезанная, пусть и ограниченная амальгамой, гибкая выпуклость живота.

— Все еще ничего, — говорю я вслух, разглядывая себя. Я поворачиваю плечами и бедрами, пытаясь разглядеть Себя в четверть оборота; вода рывками шлепается из крана в еще не заполненную ванну, наполняя воздух теплотой и мякотью жидкого пара.

Ну что же, я похудела, потеряла, наверное, килограммов шесть-семь и, конечно же, мне надо бы поправиться, может, не на все семь, но на пять не помешает. Хотя и так ничего. Худоба даже привносит отчетливую стройность, что ли, и прозрачность, даже эта синева под глазами добавляет, создает какую-то незавершенность.

Я переступаю край ванны, пробуя воду ступней. Мне нравится мое движение, я различаю в нем грацию: в распрямленной, с гибкими закруглениями ступне, в узкой, в ладонный обхват лодыжке.

— Сегодня я нравлюсь себе, — тихо говорю я.

Я ложусь, вода обхватывает меня, она не пытается завладеть мной, она лишь добавка, успокаивающая, лоснящаяся добавка к моему телу. Она входит во все доступные полости, ей нет запрета, но, растекаясь, она послушна, не давит и не требует. Я закручиваю кран, но не до конца, не полностью, оставив затихшую, струящуюся ниточку, балующую меня постоянно прибывающим теплом.

Книга моя лежит недалеко, на маленькой деревянной тумбочке рядом с полотенцем, которое я запасливо приготовила. Я протягиваю руку, она легко выскальзывает из воды, капли сползают с нее, отрываясь, и тонут в маленьком, уже замирающем водовороте. Я вытираю ладонь о полотенце, а потом дотягиваюсь до нелепого коленкорового переплета. Открываю, как всегда, где попало и, как всегда, где попало читаю.

Странно, будучи ребенком, и даже потом, в юношеском возрасте, я боялся кладбищ. Если же попадал туда, то чувствовал неприятный осадок, даже некоторую брезгливость, наверное, от подсознательного страха перед скоротечностью и бренностью жизни. С возрастом, однако, мое восприятие трансформировалось. Теперь я не ощущаю ни страха, ни зудящего неудобства, наоборот, приятную успокоенность. Видимо, с годами психика свыкается с тем, что смерть — это естественное продолжение жизни.

Не так давно я летел в Европу. Недели за две самолет, летящий по этому же маршруту, разбился, и я, привычный к перелетам, неожиданно почувствовал, что нервничаю. Сидя в салоне самолета, я вспомнил, как года четыре назад попал в снежный шторм в ночных Альпах: моя машина потеряла управление и крутилась, набирая скорость по откосу, и я был беззащитен и понимал, что, наверное, разобьюсь насмерть.

Я понимал, что крутящийся, предоставленный самому себе и ледяной дороге автомобиль может запросто сорваться в пропасть, к тому же внизу уже скопилась перемолотая куча разбитых машин, которая только и ждала, когда я влечу в ее раздробленные части. Сначала я пытался подчинить машину рулю и педалям, но все было бесполезно, и вскоре я оставил бессмысленные попытки и только уперся крепче ногами в пол, ожидая удара.

Это бешеное скольжение продолжалось долго, секунд сорок, а может быть, и минуту. Я успевал думать и поймал себя на странной мысли, что не испытываю никаких чувств, кроме захватывающего, волнующего нетерпения: а что же там, дальше? Мне совершенно не было страшно, наоборот, отчаянно-восторженно от близкого присутствия мгновенной смерти, от балансирования на самой грани ее. Потом, когда машина, неистово крутясь, но так и не вылетев с дороги, наконец нагнала застывший в ожидании коромболяж и сотряслась от удара, оглушив меня скрежетом прорубаемого металла, и меня удержали ремни, и ничего со мной не произошло, так, несколько царапин, мне вдруг стало страшно. Страшно от того, что я не испугался смерти, когда мог и ожидал умереть.

И вот, сидя в салоне самолета и вспоминая аварию в горах, я спросил себя: а что же изменилось и почему я сейчас боюсь куда как меньшей, даже статистически ничтожной опасности? Потому что, ответил я себе, в данный момент в моей жизни много незавершенного: я работаю над новым проектом, недавно возникшая любовь обещает продолжение, и именно боязнь не завершить, оставить незаконченным пугает меня сейчас. Когда же я болтался в неуправляемой машине в Альпах, моя жизнь находилась в состоянии замеревшей статики. Ничего в ней не ожидалось, ничего не было прервано, ничего не требовало продолжения.

Я сравнил эти два различных своих состояния и догадался, что страх смерти определяется именно наличием незавершенного, то есть грядущего. Иными словами, незавершенное — и есть будущее!

Я удивлена тому, насколько это о Стиве. Он-то уж точ-но не боялся смерти, я знаю, я видела, потому, наверное, все так и случилось.

У Стива была яхта, давно, еще до того, как мы познакомились. Она не отличалась особенно большими размерами, но выглядела удобной и уютной, с мачтой и парусом, даже с каютой. Каюта была маленькой и тесной, с постоянно уходящим из-под ног полом, она давила замкнутым пространством, возможно, из-за пропасти океана вокруг, но именно это как раз и добавляло остроты ощущениям.

Яхта была пришвартована в милях двух от дома, за мысом в бухте, где она мирно покачивалась, подрагивая выставленной стоймя, бесстыже оголенной мачтой. Именно сюда, в этот дом и к этой яхте, мы и приезжали почти каждые выходные.

Мне нравились наши океанские вылазки: освежающие брызги, тугое напряжение паруса, лодка, резво разрезающая волны; я сама, просоленная, с развевающимися волосами в тонкой, почти прозрачной от влаги майке, облепляющей мое плотное, гибкое тело; взгляд Стива, не отпускающий меня ни на секунду. Мы уходили далеко от берега, его дымчатая кромка, лишенная жизненных форм, становилась лишь ориентиром. Сложно было даже предположить, что в этой утренне-туманной горизонтной линии сохранно спрятаны и наш дом с его комнатами, мебелью и подробностями вещей в шкафах, а за домом плотный лес, а за ним реки и озера, а затем города и много-много людей. Мы оставались одни в этом пустынном и необозримом океанском мире, и это было хорошо — нам никто не был нужен.