Именно поэтому я и в прокуратуру написал. Неужели теперь так делать неприлично?

Речь у него была правильной, с едва уловимым прибалтийским акцентом; он ведь русский по рождению, подумала я, неужели долгие годы жизни в Прибалтике еще в те времена, когда там охотно говорили по-русски, так повлияли на его манеру говорить?

— Ну, так что, — поинтересовалась я, доставая из сейфа его заявление, — вы еще не раздумали правду искать?

— Нет, напротив, укрепился в этой мысли. И сейчас объясню вам причину. Мне почему-то кажется, что мы с вами говорим на одном языке и понимаем друг друга.

Пусть вам то, что я скажу, не покажется симптомом мании преследования, но у меня есть основания полагать, что сотрудник городской прокуратуры Денщиков проявляет ко мне интерес не только из-за того, что боится быть уличенным в шантаже… Год назад был убит мой работодатель, генеральный директор фирмы «Фамилия» Дмитрий Чванов; по этому факту было возбуждено уголовное дело, какой-то человек был привлечен к ответственности, но через суд дело не прошло, его отправили на дополнительное расследование, и похоже, оно тихо умерло где-то в кулуарах правоохранительной системы…

— Не знаю, обрадует вас или огорчит тот факт, что дело не умерло и находится у меня в производстве, — деликатно перебила я Скородумова.

При этих словах по его лицу пробежала неуловимая гримаса, почти тик, и я действительно не поняла, огорчило его это или обрадовало; одно я могла бы сказать с уверенностью — это его озадачило. Некоторое время он молчал, потом, явно собравшись с силами, продолжил:

— Ну что ж, прекрасно, тем лучше, значит, мне не надо вам многое рассказывать…

И опять замолчал. Мне показалось, он прикидывает, что можно мне сказать, а что не следует.

— Вы считаете, что действия Денщикова в отношении вас как-то связаны с делом об убийстве Чванова?

Но его уже что-то спугнуло, я так и не поняла, что именно.

— Мария Сергеевна, — глухо сказал он, — давайте пока не будем касаться убийства Дмитрия, я еще обдумаю всю эту ситуацию, может быть, окажется, что я погорячился, и мне не хотелось бы создавать у вас ложное мнение или хотя бы способствовать каким-то вашим заблуждениям.

В глазах его появилось прямо-таки мученическое выражение, и я поняла, что ему плохо физически. Его смуглое, обветренное лицо посерело, и он как-то обмяк на стуле. Я встревожилась:

— Олег Петрович, вы нормально себя чувствуете?

— Сейчас, сейчас, — еле слышно пробормотал он, сделав успокаивающий жест рукой, и начал сползать со стула…

«Скорая помощь» приехала на удивление быстро, две молодые женщины в белых халатах — врач и фельдшер, — только взглянув на больного, сразу помрачнели, попросили меня выйти, а через десять минут врач распахнула двери моего кабинета и спросила, есть ли в учреждении мужчины, которые могут помочь спустить вниз носилки. Позвав мужчин, я зашла в кабинет; на моем столе, на листе белой бумаги, было оставлено несколько пустых ампул; Скородумов лежал на носилках с закрытыми глазами, мне даже показалось, что он не дышал.

— С ним можно поговорить? — шепотом обратилась я к врачу.

Та кивнула головой, не поднимая глаз от карты выезда, в которой она что-то строчила с бешеной скоростью.

— Олег Петрович, — тихо позвала я. Веки у Скородумова дрогнули, и он чуть приподнял кисть правой руки, безвольно лежавшей на носилках.

— Олег Петрович, у вас есть родственники? Кому сообщить?

Скородумов, не открывая глаз, отрицательно качнул головой. Губы у него были совершенно синие и сухие. Он с трудом приподнял правую руку и положил ее себе на грудь.

— Оставьте у себя… пусть у вас будет… — еле слышно произнес он.

— Что? Что оставить?

Он шевельнул пальцами руки, лежащей на груди.

— Часы?

Он опять отрицательно качнул головой. Было заметно, что все эти простые движения даются ему с огромным трудом и доставляют мучительную боль. Не понимая, чего он хочет, я дотронулась до отворота его пиджака, и он прижал мою руку к своей груди; я почувствовала, что во внутреннем кармане пиджака Скородумова что-то лежит. Он настойчиво прижимал мою руку к этому месту, и я решилась: отвернув полу его пиджака, я достала из внутреннего кармана толстый, какой-то нестандартно большой бумажник. Скородумов удовлетворенно вздохнул и оттолкнул мою руку с бумажником.

— Пусть у вас… — чуть слышно сказал он.

«Только этого мне не хватало», — расстроенно подумала я. Черт его знает, что в бумажнике; провокаций я на своем следственном веку натерпелась достаточно. Хоть Скородумов и производит приятное впечатление, но я его вижу в первый раз, скажет потом, что у него там был миллион долларов, а я буду доказывать, что я не верблюд…

Я вытащила из ящика стола большой конверт, положила туда бумажник, заклеила, опечатала и попросила расписаться на нем обеих докторш. Они, видимо, поняли мои сомнения и без звука расписались в нужном месте. Я убрала конверт в сейф, и Лешка Горчаков вместе с Кораблевым понесли носилки в машину.

— Куда вы его повезете? — спросила я доктора.

— В «четверку», — ответила она, — в кардиологию. У него инфаркт, причем не первый.

— Да, я знаю, что он около года назад лежал в больнице с сердцем, — припомнила я слова Кораблева.

— Дай Бог, чтобы удалось его довезти, сюда вызывать реанимационную бригаду я не стала, попробуем довезти до стационара.

Доктор закрыла свою сумку и попрощалась со мной.

«Что ж мне так не везет со вчерашнего дня? — обреченно подумала я. — Нет уж, хватит на сегодня. Надо ехать домой и заниматься ребенком».

В кабинет зашел Кораблев и сел на стул, где еще недавно сидел Олег Петрович. У меня вдруг даже сердце защемило от жалости к Скородумову. Кораблев, наверное, заметил, что у меня изменилось лицо, потому что обеспокоенно спросил:

— Вам-то доктора не надо?

Я помотала головой, и он тут же успокоился.

— Ну что, довели дяденьку Скородумова? — спросил он.

— Как тебе не стыдно!

— Ну ладно, ладно! Чего он хорошего успел сказать?

— Да практически ничего, ему сразу плохо стало.

— Куда его?

— В «четверку». У меня к тебе просьба: я у шефа отпросилась, на работу сегодня уже не вернусь, а ты позвони в больницу вечером, узнай, как он.

— Ну вот! Да я не знаю, где я вечером буду…

— Леня! Опять?!

— Ну, Мария Сергеевна, ну не могу я сразу согласиться, характер у меня такой. Ну, позвоню, позвоню. За ребенком-то поедем? Вы, между прочим, тоже плохо выглядите.

— Ночь не спала.

— Да, стареете. Как Альтов говорит: в двадцать лет всю ночь пил, гулял, на следующее утро — никаких следов, выглядишь так, будто всю ночь спал в своей постели; в тридцать лет — всю ночь пил, гулял, наутро выглядишь так, как будто всю ночь пил и гулял; в сорок лет — всю ночь спал в своей постели, а наутро выглядишь так, будто всю ночь пил, гулял…

— Добрый ты… Мог бы и промолчать. Ну, поехали.

Всю дорогу Ленька развлекал меня прибаутками, но на душе было погано.

Голова гудела от недосыпа, одолевало чувство вины перед сыном, перед глазами стояло посеревшее лицо Скородумова.

Ленькина машина была выдраена и блестела так же, как и его ботинки. На первом же перекрестке мы встали в пробке. Мимо вереницы машин прохаживались продавцы газет, малолетние мойщики стекол и ковылял молодой парень в камуфляжной форме с подвернутой до колена пустой штаниной. Поравнявшись с нашей машиной и заметив, что у Леньки приоткрыто стекло, парень наклонился и стал говорить хнычущим голосом, протягивая перед собой армейскую шапку:

— Помогите ветерану афганской войны…

Ленька опустил стекло до упора и, высунувшись в окошко, сказал ветерану:

— Слышь, парень, тут, на углу, у вокзала, есть вакансия в будке сапожной, хочешь, я тебя сапожником устрою? Прямо сейчас? А что, верный заработок, и тепло в будке, а подметки прибивать — дело нехитрое, и без ноги можно.

Ветеран выпрямился и прошипел:

— Да пошел ты… — и через полминуты уже совал свою шапку в окошко другой машины.

— Вот, — прокомментировал Кораблев, закрывая окно и трогаясь с места, — не хочет. Лучше с шапкой будет побираться, чем работать. Причем он в Афгане, скорей всего, и не бывал, и даже не знает, где это.

— Неужели это русская душа такая? — поддакнула я. — Вот я зимой шла по площади перед вокзалом, нищие там, безногие, безрукие, сидят, просят, и вдруг какая-то бабенка, лет тридцати на вид, испитая вся, рожа одутловатая, но коренастенькая, в брючках, и глотка луженая, снимает задрипанную шляпку, протягивает ее к прохожим и кричит: «Люди добрые, подайте!» А какой-то дядька, мимо проходя, ей говорит: «Ведь на водку просишь». Она же подбоченилась и заявляет во всеуслышание: «Да! На водку! Ведь если на лечение просить буду, никто мне не поверит — вон какая у меня рожа красная! Поэтому честно говорю, люди добрые, подайте на бутылку!» И что ты думаешь — ей за пять минут полную шапку накидали, за честность, наверное; остальные нищие только зубами щелкали от зависти.

Мы поехали по тихим улочкам центра. Тормознув перед очередным светофором, Кораблев заметил бомжа с бородой как веник, грязного и оборванного, и с интересом наблюдал, как бомж сделал стойку на сверкающую Ленькину машинку и прямым курсом направился к ней, на ходу уже вытягивая руку горстью вверх.

Кораблев высунулся в окно и заорал бомжу:

— Дай сто рублей!

Бомж вздрогнул и заковылял обратно к тротуару, испуганно оглядываясь.

— Вот вы подумайте! По городу из-за этих нищих не проехать! В новостройках одна бабуля ушлая, знаете, чем промышляла? Она околачивалась возле перекрестка, высматривала дорогие иномарки, выжидала, когда они притормозят, и бросалась под колеса. Ну, там люди выбегают, бабку поднимают, она охает, плачет. Почти все ее жалели, деньги ей давали, на хлеб с маслом хватало.

— Ну и?..

— Чего «и»? Как-то не рассчитала, задавили ее…

— Вот здесь, Леня, затормози, а то тебе не встать будет ближе к моей парадной.