Мужчина и женщина молча, оба в черном, вынесли из цветочной лавки венки в пахучую смертную тьму за оконным светом. И погас свет.

Ребенок с древним лицом сидел в коляске перед винной лавкой, тихий, промокший до нитки, и осторожно озирался.

Я не помню другого такого грустного вечера. Молодой человек прошел мимо, приобняв девушку, и расхохотался; она тоже захохотала, прямо ему в гладкое, гадкое лицо. Вечер стал еще грустней.

Мы с Лесли встретились на углу Крымской. Мы с ним были, в общем, ровесники: нам было больше, чем надо, меньше, чем надо, лет. Лесли был со свернутым зонтиком, он им никогда не пользовался, только иногда в чужие двери звонил. Он изо всех сил отпускал усы. На мне была предательская клетчатая шапочка, сдвинутая по-субботнему набекрень. Мы поздоровались официально:

Привет, старик.

Привет, Лесли.

Ты минута в минуту.

А как же, - сказал я. - Минута в минуту.

Пухлая светловолосая девушка, пахнув мокрым кроликом, даже в такой жуткий вечер стесняясь, просеменила мимо на высоких каблучках. Каблучки стучали, подошвы хлюпали.

Лесли присвистнул, тихо, восторженно.

Не отвлекаться, - сказал я.

И не говорите! - сказал Лесли.

А вообще-то она толстая.

Нет, я люблю, когда они в теле, - сказал Лесли. - Пенелопу Боган помнишь? Вот это да!

Да ну тебя. Эта старая корова с Парадиз-аллеи? Каковы наши ресурсы, Лес?

Шиллинг и один пенс. У тебя?

Шестипенсовик.

Куда же теперь? В "Компас"?

Попасемся в "Мальборо".

Мы шли к "Мальборо", увертываясь от зонтичных спиц, и нас охлестывали, хлопая, наши плащи, фонари помечали нас дымными пятнами, и мокрые, взвихренные нечистоты, отходы, отбросы города, обрезки, объедки, окурки скакали, стекали, льнули к водостокам, и костляво гремели и чихали трамваи, и, как увязнувший в тумане филин, ухал в бухте пароход, и Лесли сказал:

А потом чего делать будем?

Кого-нибудь будем преследовать.

Помнишь, как мы ту старушенцию преследовали по Китченер-стрит? Она еще сумочку уронила?

Зря ты ей не отдал.

Да там и было-то - кусок хлеба с вареньем.

Приехали, - сказал я.

В "Мальборо" было холодно и пусто. На мокрых стенах плакаты: Не петь. Не танцевать. Не играть в азартные игры. Не торговать.

Ты пой, - сказал я Лесли, - а я станцую, а потом мы сыграем в очко и я продам свои подтяжки.

Девица за стойкой, с золотыми волосами и двумя передними золотыми зубами, как у богатого кролика, дула себе на ногти и полировала их на черной тряпочке. Она глянула на нас, когда мы вошли, потом снова стала обдувать свои ногти и безнадежно полировать.

И не скажешь, что суббота, - сказал я. - Привет, мисс. Две пинты.

И фунт из кассы, - сказал Лесли.

Давай твои средства, Лес, - шепнул я, а вслух я сказал: - Ни за что не скажешь, что субботний вечер. Никто не блюет.

Никто и не будет блевать, - сказал Лесли.

В этой облезлой, рыжей комнате, может, вообще никогда никто не напивался. Дельцы, потягивая виски с содовой, потчевали портвейном с лимоном крашеных веселых девиц; завсегдатаи по углам кисли, важничали, балдели, сочиняли свое прошлое, были богаты, чтимы, любимы; непутевые бабушки в мусорно-черном поквохтывали и клевали; влиятельные ничтожества изменяли землю; компания в серьгах терзала больное пианино, и оно ныло, как шарманка, заводимая под водой, пока жена хозяина не объявляла "Хватит". Кто-то входил, уходил, но больше уходили. Мастеровые забредали на кружку-другую; иногда бывали драки; и вечно что-то шло: перепалки, разборки, хохот, шепот, взрывы гнева, веселья, вспышки злобы, любви, и чушь, тишь, мир, и тихий ангел в полете рассекал пьяный дух пошлой нигдешности тупого города, оторопевшего в конце железнодорожных путей. Но сегодня это была самая грустная комната на свете.

Лесли тихонько сказал:

Может, она нам поверит в кредит по одной?

Погоди, - сказал я. - Пусть она сперва оттает.

Но девица за стойкой услыхала и посмотрела на меня. Она посмотрела прямо сквозь меня, сквозь всю мою недолгую судьбу, до самой до той постели, где я родился, а потом покачала своей золотой головой.

Сам не знаю, в чем дело, - сказал Лесли, когда мы шли под дождем по Крымской, - только у меня сегодня прямо тоска.

Это самый грустный вечер на свете, - сказал я.

Мокрые, одинокие, мы остановились поглядеть на кадры в витрине кино, которое мы называли Страстюшник. Неделю за неделей, годами, годами сидели мы там на жестких стульях в моросящей, уютной, порхающей тьме, сперва с конфетами и орешками, трещавшими вместо немых выстрелов, а потом с сигаретами: особый дешевый сорт, от которого глотатель огня закашлялся бы насмерть. "Пошли поглядим на Толмедж Львиное Сердце, - сказал я, - и... на Бири с камелиями, сказал я, - и на Мэри Гиш, и на Лилиан Пикфорд" .

Мы оба расхохотались.

О, где ты, наша утраченная юность, - сказал я.

Мы побрели дальше, шлепая по лужам, нарочно обрызгивая прохожих.

Ты почему зонтик не открываешь? - спросил я.

А он не открывается. Попробуй.

Мы вместе пробовали, и зонтик вдруг вздулся, спицы пробили взмокший шелк; ветер пустил клочья в пляс; зонтик бился на ветру, как загубленный огромный математический какой-то птенец. Мы пытались его закрыть: новая, коварная спица прорвалась сквозь покалеченные ребра. Лесли поволок его за собой по тротуару, как будто он его подстрелил.

Девочка по имени Далси мчалась в Страстюшник, она хмыкнула "Привет", но мы ее остановили.

Произошла ужасная вещь, - сказал я ей. Она была такая дура, что даже когда ей было шестнадцать, мы сказали ей, что, если съешь мыла, волосы станут виться, и Лес украл кусок мыла из ванной, и она его съела.

Знаю, - сказала она. - У вас зонт сломался.

Нет, вот тут ты ошибаешься, - сказал Лес. - Это вообще не наш зонт. Он с крыши упал. Пощупай, - сказал он. - Ты убедишься, что он упал с крыши.

Она осторожно потрогала зонтик за ручку.

Там кто-то стоит и бросается зонтиками, - сказал я. - Возможно, это опасно.

Она начала хихикать, но сразу осеклась и встревожилась, когда Лесли сказал:

Ничего не известно. Дальше могут быть трости.

Или швейные машинки, - сказал я.

Ты погоди тут, Далси, а мы посмотрим, - сказал Лесли.

Мы заторопились дальше по улице, обогнули бушующий угол и тут припустили бегом.