- Во всей Тульской губернии только в одном имении есть стражники, и это имение - Ясная Поляна!

- Так почему же вы не уберете их?! - воскликнула я.

- Почему? Мы хотели их взять...

- Ну и что же?

Лопухин смотрел на меня, посмеиваясь, с сознанием превосходства своего положения и, может быть, моей глупости.

- Когда мы хотели взять ваших стражников, графиня написала заявление, прося их оставить.

- Что вы говорите?

- Да.

Он показал мне заявление.

- Хорошие документы графиня оставляет в наших руках!

Я вернулась домой совершенно расстроенная и не могла сдержаться. Я долго и резко говорила с матерью, передала ей разговор с Лопухиным, говорила о том ужасном, недопустимом положении, в которое она ставит отца.

Пусть пропадет все, не только несколько дубов, а вся Ясная Поляна, все, все! Нельзя же ставить отца в такое положение!

- Напрасно вмешивалась, - сказал мне Лева. - Попала в глупое положение, и больше ничего. Нельзя позволять мужикам безобразничать на усадьбе!

- Одни неприятности и гадости от тебя, - говорила мать, - я прекрасно знаю, что тебе решительно все равно, если всю Ясную растащат. А я не имею права так рассуждать, у меня дети.

Два года пробыли у нас стражники. Кажется, только после этого случая мам? решила их заменить черкесом. Но положение от этого мало изменилось.

Как ни крепка была отцовская натура, постоянные волнения надломили ее.

В марте 1908 года у него был первый обморок. Он вдруг побледнел, зашатался. Гусев, бывший в комнате, хотел поддержать его, но не мог. И отец медленно сполз на пол. Он потерял сознание. Прибежали мать, Душан Петрович, отца привели в чувство. Но когда он очнулся, оказалось, что он ничего не помнит. Забыл, что был в доме, какие произошли события, потерял представление о времени.

С этого дня обмороки стали повторяться.

Отец

Когда я была подростком, я мало видела отца, мне кажется, все случаи, когда он говорил со мной, я знаю наперечет.

Помню, я расстелила карту полушарий в зале на паркете, и, лежа на животе и задрав ноги кверху, смотрела в нее и мечтала. Я старалась на месте синих пятен представить себе безбрежные океаны, вечный снег и лед на полюсах, я мысленно совершала кругосветное путешествие... Вдруг отец окликнул меня:

- Что это ты делаешь?

Я медленно опустила ноги и встала на коленки.

- Учу географию.

- А где же учебник? Так смысла не имеет...

Он не любил, когда дело смешивали с бездельем.

Как-то мне попался Козьма Прутков. Прежде чем читать книгу, я решила изучить помещенную перед текстом биографию писателя. Я только что прошла с учительницей краткую биографию Пушкина.

- Что это ты учишь?

- Биографию Козьмы Пруткова, - отвечала я с важностью.

- Что-о-о?!

- Биографию Козьмы...

- Ах, Боже мой! Да кто же тебе эту книжку дал? Да как же было не объяснить? Разве ты не знаешь, что это шутка? Ведь никакого Козьмы Пруткова не существовало. Это Алексей Толстой, Жемчужников... и он стал мне объяснять происхождение книги.

С каждым годом я подходила к нему все ближе и ближе.

- Дай-ка руку!

Я конфужусь, особенно, если руки не совсем чистые. Он долго рассматривает их с одной стороны, потом с другой.

- Средний палец кривой, - говорит он точно про себя.

- Что ж это значит?

Я знаю, что он придает большое значение рукам, мне хочется, чтобы он сказал что-нибудь, но он молчит. Я стараюсь незаметно поджать средний палец.

- Когда моешь руки, кожу около ногтей оттягивай полотенцем, зарастать не будут.

Мне смешно.

- Чего смеешься? Я серьезно говорю. А то некрасиво!

В одиннадцать лет мне дали очки. Случилось это так.

Я играла на фортепиано в зале, вошли сестры. Ноты я видела плохо, пюпитр выдвинула насколько возможно, руки на клавишах, а локти на аршин торчат из-за лопаток.

- Саша, что это ты так сидишь?

- А я не вижу!

Сестры сказали мам?, она повезла меня к профессору по глазным болезням, который определил астигматизм и большую близорукость. Мне дали очки. Помню, как я в первый раз, надев их, в звездную ночь вышла во двор. Я была поражена, увидав столько звезд. Для меня открылись новые горизонты и я не расставалась с очками.

- Сними очки! - говорил отец. - Нельзя же себя так уродовать!

Я покорно снимала их и погружалась в туман.

- Вот так лучше, - говорил он.

Бывало войдешь к нему. Он долго, пристально смотрит на меня, потом с грустью скажет:

- Боже мой! Как ты дурна! Как ты дурна!

Мне неприятны его слова, я деланно смеюсь. Он как будто это замечает.

- Ну ничего, ты не огорчайся, это не важно...

- Я не огорчаюсь, - говорю я не совсем искренне, - замуж никто не возьмет, так я и сама не собираюсь.

Каждый год я устраивала с деревенскими ребятами каток. Мы расчищали пруд от снега, я из Москвы привозила 30-40 пар коньков и начиналось веселье! Когда отец после завтрака уезжал верхом, я брала от него работу, а сама отправлялась на каток. Ребята подвязывали коньки, кто на валенки, кто на сапоги, кто на лапти и ждали. Я выбегала на лед и пускала муфту по гладкой, блестящей поверхности.

- Ребята, лови!

И вся орава за мной. Иногда ухвативший муфту не удерживался на ногах и летел кубарем, другие налетали и падали на него. Хохот, крик, веселье! А то в снежных стенах, образовавшихся вокруг катка, мы делали пещеры и вечером зажигали в них стеариновые огарки. Льется, отражаясь на льду, мягкий, желтый свет, а мы радуемся.

- Эх, хороша люминация! - кричат ребята.

Возвращаясь с прогулки, отец спускался к пруду и смотрел на нас.

Помню, я как-то взяла его дневник переписывать и прочла: "Ходил на каток, Сашей любовался. Будешь переписывать, помни, что любоваться хочу в тебе такой же духовной энергией" (3 дек. 1909 г.).

Отец любил настоящее, хорошее веселье. Он часто шутя повторял:

- Трех вещей я боюсь: чтобы Андрюшка не развелся с Катей, чтобы не умерла Мария Александровна и чтобы Саша не перестала смеяться!

Бывало мы с Анночкой распоемся под гитары - откроется дверь. Если это была мам?, Чертков или еще кто-нибудь из старших, мы смущались, замолкали. Но если входил отец, мы останавливались только для того, чтобы спросить, не надо ли ему чего.

- Нет, нет, я так зашел к вам. Ну-ка, Анночка, у тебя это хорошо выходит!

Как под яблонкой под той,

Под кудрявой зеленой,

Под кудрявой, под зеленой,

Сидел молодец такой!

Отец улыбался, притопывал ногой.

Иногда он пристально, долго смотрел на меня. Я сжималась от этого взгляда.

- Ты что, пап?ша?

- Толста ты очень, работать надо, физически работать!

Я это знала сама и старалась двигаться как можно больше - колоть дрова, расчищать снег, но приходилось вести сидячий образ жизни и этого было мало.

Отец большое внимание обращал на то, что я читала. В пятнадцать лет я попросила у матери дать мне "Войну и мир".

- Что ты! Что ты! - сказал отец. - Раньше восемнадцати лет давать нельзя.

Мне было уже двадцать три-двадцать четыре года, когда он раз спросил меня, что я читаю.

- "Санина" Арцыбашева.

- Ах, оставь, пожалуйста! Пожалуйста, оставь! - с мольбой проговорил он. Это такая мерзость!

- Да! Там с первой же страницы, брат, как-то странно...

- О Господи, - простонал он, очевидно вспомнив содержание книги, - ну зачем ты это взяла? Только душу засорять!

- Ну, не буду, не буду! - сказала я, захлопывая книгу.

А он долго еще охал и стонал у себя в кабинете.

Когда получили "Яму" и все в доме читали ее, отец сказал мне:

- У меня к тебе, Саша, просьба. Пожалуйста, не читай "Яму", тяжелая вещь, нехорошая! Я даже не понимаю, зачем Куприн описывает весь этот ужас!

С каждым днем привязанность моя к отцу росла и последние годы моя жизнь целиком сосредоточилась на нем. Мне трудно было уезжать хотя бы на несколько дней от него, утром я с нетерпением ждала, когда он встанет, чтобы узнать, как он спал, как себя чувствует. Вечером, прощаясь, возьмешь его руку и поцелуешь, рука большая, красивая, ногти всегда чистые, рубчиками, с хорошо оттянутой кожей.