Поймали по нескольку ленков, а ниже, в длинной и узкой яме под берегом, с полмешка щук на корм собакам. У избушки лодку затащили в ручей на камни. Выйдя в сумерках, Митя долго прищурясь смотрел на несущуюся вдоль бортов воду, и окруженная белой пеной лодка с окаменевшим мясом казалась вечно подымающейся вверх по ручью.

- Ну вот. Еще один трудовой день, - сказал Геннадий, выкладывая на дощечку серый вареный язык, наливая по стопке и по-хозяйски убирая бутылку.

Уже лежа на нарах, он рассказал, как след соболя привел его к высокому кедровому пню, он ударил по нему топориком, половина пня отвалилась, и Гена отшатнулся: из ниши выпал детский скелет. Оказывается, остяки хоронят своих детей в колодах, сшитых деревянными шпильками, причем обязательно лицом к реке. Старый охотник-кет сказал Гене, что хоронить детей в земле, пока у них зубов нет, грех, "их все равно земля не удерзит - они улетают". Поэтому и хоронят их в лесине, чтоб они не вернулись в чум.

Взрослых закапывали в землю, обмыв в чуме и одев в лучшую одежду. В одежде делали прорези, отрезали кончики обуви - чтобы душа вышла. Она должна была помогать детям покойного. Около могилы оставляли дымящийся костер: "Далеко не ходи, вот тебе огнишко".

Уходили от могилы гуськом. Сзади всех шел отец покойного или другой старый человек. Позади себя он клал поперек тропинки палку, чтобы покойник не пришел в чум. Говорили, чтоб не оглядывался назад, мол, дорога твоя на белый простор закрыта.

Выходило, что, с одной стороны, хотели задобрить покойного, заручиться поддержкой в будущем, с другой - наоборот, оградиться, обезопасить себя. "Как дети", - подумал Митя.

Гена подтопил печку и захрапел, а Митя представлял детские души, улетающие из земли странными птицами, и вспоминал, как умирала бабушка. Когда она отошла, они с мамой, стыдясь наготы, плотно прикрыли ее тело одеялом, и медсестра, пришедшая сделать бальзамирующий укол, устроила истерику: надо было прикрыть простыней, а не теплым одеялом. "Вы мою жизнь под угрозу ставите!" - орала сестра, и на фоне горя ее забота о собственной жизни казалась чудовищной.

Хромых иногда весной по насту заезжал на участок через Дальний. В один из таких заездов он обронил, что собирается ехать за дерёвами - заготовками для лыж. Митя попросился в напарники.

- Когда за дерёвами поедем? - спросил Митя через несколько дней Геннадия по рации. - А то так без лыж и останемся.

Гена сказал, что некогда, а наутро загремел "Буран" у крыльца, и, грохнув в сенях карабином, он ввалился, одетый в дорогу.

Стоял морозец, апрельское солнце било в глаза, ветер обжигал. На Енисее снег был волнистым и твердым, как железо. В неистовом облаке снежной пыли Митя сидел, вцепившись в сани.

Больше всего интересовало, как Гена выбирает елку. В ельнике лежал крепчайший наст. Они с полчаса бродили, Гена делал на стволах затеску топором и, зачистив мерзлую болонь, смотрел на слои, которые должны быть прямыми и вертикальными. Наконец выбрали и свалили ель, отпилили кряж. Из нетолстой наклонной березы, в белую древесину которой острый топор входил легко и косо, Гена вытесал колотушку, а из привезенной с собой листвяжной получурки - три острых и гладких клина. Накололи кряж с торца. Гена приставлял лезвие топора, Митя, взяв колотушку за сыро-холодную рукоятку, ударял, а потом в образовавшуюся щель вставили клинья и били по ним колотушкой.

- Не торопись, жди, пока сама треснет. Ей только помогать надо.

С каждым ударом клинья все глубже уходили в торец, разваливая елку на две плахи. Ширилась щель, после удара дерево продолжало само, скрипя, расщепляться, трудно слезая с редких сучков. Здесь-то и требовалось не торопиться. Когда клинья были уже ближе к концу, кряж с гулким колокольным звуком разлетелся на две ровные, в продольных жилах, плахи. Гена указал на продолговатые пазухи, заполненные прозрачной, как мед, смолой:

- В мороз дерево качает ветром, древесина лопается, и смолой это хозяйство заполняется. Ладно, сейчас на доски колоть будем.

Точно так же, действуя клиньями и колотушкой, раскололи обе плахи, и получилось пять досок - четыре на лыжи и лишняя середка. Когда кололи последнюю доску, скол пошел было вбок, но Гена уверенно сказал:

- Если сойдет - мы ее с другой стороны заколем.

Пока перекуривали, рассказал, как исколол на плашник для крыши отличную сухую и толстую елку, а напарник ругал его: "Не мог на лыжи оставить", - и как потом взял с крыши пару досок на лыжи и дальше брал еще не один год, залатывая крышу избушки "всякой бякой".

Когда валили и кололи вторую елку, пробрасывал снежок. Митя оступился в наст, таща плахи к саням, и даже в пасмурном свете глубокий след был бесконечно синим изнутри. Казалось, синева шла от самой Земли, и вспомнилось, какая Земля синяя издали. Когда пили чай, Гена сказал задумчиво и твердо:

- Скоро за гусями поедем.

И добавил:

- Да... Клин - великое дело. Дед у меня сто два года прожил. Раз листвень принесло, - Гена показал руками, - здоровенная, витая, страшное дело. С ней никто и возиться не стал, хватало леса, а дед ее испилил и клинышком на поленья переколол.

Митя представил крепкого, как кряж, деда, которому казалось, что непорядок, если дерёвина так и останется лежать или где-нибудь затонет, замытая и избитая льдом, и ее тысячелетнего настоя жар никому не пригодится.

Вернулись с полными санями дерёв, которые теперь предстояло строгать и загибать в специальном станке - балах.

А дело вовсю катилось к весне. "Деревня вытаивает, по угору не проедешь - мало снега, зато на Енисее еще зима, еще ледяным ветром вовсю студит, катает дорогу. Почему весной время как с цепи срывается?" - писал Митя в дневнике, глядя в окно на длинные размытые облака, за горизонтом будто стянутые в узел и оттуда, как вожжи, веером расходящиеся по всему небу. И продолжал за полночь:

"На дворе подмораживает после длинного апрельского дня. Снег у крыльца утоптан до влажного блеска. Непривычно мягкий кедрик пошевеливает иглами, а в вышине вздрагивает оттаявшими звездами нестрашное черное небо. Солнечными днями снег по краю угора тает и отступает, а ночью застывает косой и игольчатой щеткой - кораллами и губками, глядящими на юг. С каждым днем иглы все короче и, кажется, прячутся в землю до осени.

А осенью опять загустеет время, и вспомнится и как гулко разлетается на плахи еловый кряж, и как наливается загадочной синью след от бродня, и как на берегу огромной реки колет столетний дед клиньями витую тысячелетнюю листвень. И такие, покажется, у него и со временем, и с этой лиственью крепчайшие счеты, что хоть давно ни того, ни другого нет, а отпечаток этой картины вечно висит в затвердевшем воздухе".

Митя ложился спать, а время шло, и, подсыхая, ждали рубанка белые жилистые дерёва, и стихи накипали прозрачными пазухами в душе, и рассказ таинственно подавался во сне, со скрипом слезая с сучков, и все было хорошо, если б не одно более чем капитальное обстоятельство. Обстоятельством этим был отец, составлявший главную беду и боль Митиной жизни.

Глава II

1

Весной ездили на остров за гусями. Кропотливо продуманное Хромыхом предприятие напоминало решение загадки про волка, козу и капусту. Сначала на дюралевой лодке в три приема перевезли через заберегу на енисейный лед "Буран", сани и долбленую лодку-ветку. Погрузили ветку на сани, подцепили к "Бурану" и уехали к острову. Там снова переправлялись через заберегу, но ветка брала одного, и на ней уехал Митя, привязав к распорке конец шпагата, клубок которого держал, распуская, Хромых.

Словно сделанная из разрезанного вдоль веретена, остроносая и острохвостая и, как скорлупка, тонкостенная ветка необыкновенно ходка и послушна и так легка на переворот, что стрелять с нее можно только по ходу. Борта ее для прочности расперты рейками, или, как их зовут, порками. Гребут двуперым деревянным веслом. Заехав носом на лед, Митя положил весло поперек бортов, прихватил вместе с поркой, чтоб при наклоне весло уперлось в твердое. Выгрузившись, он отпустил ветку, и она темной утицей унеслась к Хромыху.