"Бред! Литература! Макбет! -- сказал он себе. -- Не зря Лев Николаевич не любил этого буеслова".

И потом... неправомерно, да нет, дико сравнивать!

Он мог бы подтвердить, к примеру, хотя бы вот этот факт, который стал там известен помимо него. Но не подтвердил! Не подтвердил и все тут! Спас душу живу. Да вот сейчас. Этому Юре и прочим клеили террор. Он сумел подать их как безответственных "интернационалистов".

По пункту КРА... Обязательно хотели группу. Расшибись, а непременно -разветвленную по всем городам и весям... Полистал архив, привязал бывших выпускников, одного из Кинешмы, другого из Башкирии... Гильберга, полагал, не возьмут. Все-таки без рук человек. Увы, подписали и не поперхнулись. "А каким еще быть нашему советскому еврею, -- сказал Иван Семенович из следственного отдела. -- С руками?! Боже упаси!.." Как хохотали коллеги!.. И все же -- отвел террор. И даже название утвердили, предложенное им: "ДЕЛО ИНТЕРНАЦИОНАЛИСТОВ..."

...Преображенский брал свою плату сполна, а отдавал взамен лишь то, что по его представлениям, нельзя было не отдать.

Лишь то, что вымогали.

И то не всегда. Особенно после войны, когда "черные вороны" увозили юнцов, вернувшихся с войны, почти мальчишек; даже теория "исторического самоубийства" не могла оправдать мести до седьмого колена...

"Поиграем в жмурки", -- говаривал он самому себе, умалчивая в своих "легендах" о том или ином... И это составляло предмет его гордости.

Но ведь они были лучшими студентами его, и Юрочка Лебедев, и "угловатый" Константин Богатырев -- талантливый германист и переводчик... А этот -- Яша Гильберг?.. Тетради Гильберга со стихами были испещерены его пометками, порой весьма лестными. Переводы из Рильке были лучшими, какие только он знал, а к чему привело его прямое, в рецензии, заступничество?.. К усмешке генерала М...

-- Стареете, Ростислав Владимирович!..

У старых кляч одна дорога -- на живодерню... Генерал с Лубянки об этом не напоминал, но и не забывал, конечно...

Но с того дня Преображенский в заступничестве "знал меру".

Играл, но -- не заигрывался...

Чтоб умерить свой "пыл", недавно подсчитал, сколько начальников ушло в мир иной. Досрочно... Оказалось, за годы народовластия в органах было срезано шесть слоев.

"Нет уж, пусть с ними черт играет!.."

Думал ли он сейчас о своих "неудачниках", всех этих юрах и яшах, прихлебывая чай, бодрящий, заваренный так, как он любил?

И да, и нет.

Думал, но отчужденно, не как о людях, а, скорее, как о фигурах "иллюзиона", старого немого кино.

Он допускал в свое сердце только детей. Дети были его слабостью, его постоянной привязанностью, которая с годами становилась болезненной, маниакальной страстью. Детей он мог любить без страха: на них ему не придется писать. Никогда не придется писать. Ни-ког-да.

Они -- его Рим, его Париж, его Букингемский дворец...

Выключив "Телефункен" и расписавшись на последней странице "легенды", он задумался о своем приемном внучонке, о Волике, которого уже второй год обучал английскому и французскому языкам. Волик остался от родителей, на которых пришлось написать...

Вечером, по обыкновению, он заехал за ним в детский сад. Прощаясь, Волик поцеловал воспитательницу в щеку. Он, дед, развел руками.

-- Ты же против поцелуев. Ты даже меня не целуешь.

Едва "Победа" тронулась, Волик разъяснил со вздохом:

-- Она любит, когда дети целуют ее при родителях.

"Я виноват во всем, Волик, -- размышлял Преображенский не без горечи. -- Прости меня, мышонок. Меня зовут к телефону -- я прошу ответить, что меня нет. Вызывают на Ученый совет, я отвечаю, что лежу с гриппом. А Волик меж тем сидит у меня на коленях..."

Ростислав Владимирович вышел на улицу, чтобы хоть немного подышать свежим воздухом перед сном. Подняв шалевый воротник из искристого, почти черного бобра, он зашагал по спящей Садовой, мимо особняка Лаврентия Берия с темными окнами, мимо Патриарших прудов, где, по убеждению его экономки, таились водяные и прочая нечистая сила...

Ростислава Владимировича успокаивало чувство... ординарности своей судьбы. Это чувство вызывали заваленные снегом улицы и площади, мимо которых шел. Они имели для него особый смысл: назывались именами талантов, которые, как и он, Ростислав Владимирович Преображенский, служили своему времени. И за страх, и за совесть...

Он поскользнулся, едва не полетел, когда переходил улицу имени Алексея Толстого. Особняк Берия выходил одной стороной на Алексея Толстого, что ж, Алексей Николаевич Толстой, "государев холоп", как честил его Сергей Викентьевич, своей судьбы достоин...

Впрочем, он его не осуждает. Кто в царевых дворцах не сгибался в три погибели?..

Шаркая галошами, чтоб не оступиться, достиг площади Маяковского, где урчали самосвалы, груженные снегом.

"Ну, этот-то, с морковкой на шее, холопом не слыл... И то ведь пришлось не то что изогнуться, но и припасть к стопам, чтоб объявили "лучшим, талантливейшим..."

Общая судьба, общая судьба...

Двинулся через площадь, к гостинице "ПЕКИН", возле которой, в жидком свете уличного фонаря, мелькали уродливо-длинные тени.

Строил "ПЕКИН", видимо, человек куда более независимый, чем он, профессор Преображенский. Пренебрег декларированной готикой... А все равно пришлось ему водрузить на крышу шпиль. Правда, ублюдочный, укороченный, не шпиль, а шпилек. Не сметь иначе!..

От времени не уйдешь!..

Пусть именем Преображенского улиц и площадей не назовут, фанфары не нужны, но ведь он, Ростислав Владимирович Преображенский... он просто не хотел умирать... так же, как они. Всего только: не хотел умирать... По своей нравственной сути он такой же, как они, эти московские переулки и площади с новыми именами...

Эта мысль, вернее, промельк мысли ослаблял, на какое-то время, ощущение загнанности, обреченности.

У всех одна судьба. У всех...

Утопая в сугробах, Ростислав Владимирович взглянул на "ПЕКИН". Отсюда, с середины площади, он казался праздничным кораблем, который плыл в морозной ночи с красными огнями на своем "китайском" шпиле. Он приближался к нему, когда услышал вдруг знакомые голоса. Из ресторана выходили, застегиваясь на ходу, Татарцев, Рожнов и несколько руководящих писателей, которые, как и Рожнов с Татарцевым, провели сегодня полдня на инструктивном совещании в Отделе культуры в ЦК партии. Розовощекий, точно нарумяненный, Александр Фадеев, тучный, похожий на Геринга, Анатолий Софронов. Они уселись в подкатившую тут же "эмку" и унеслись в ночь.

До Преображенского донеслись обрывки разговора. оставшихся. Рожнов коснеющим языком говорил об очередном заявлении на него студентов-протестантов...

-- Выбрось... к такой-то матери, -- сказал Татарцев. -- Русским людям теперь на это... наплевать!..

Они шли, видно, к стоянке такси, прямо на него. Шагнул в сторогу. Поздно.

Преображенский с брезгливой усмешкой отметил, что проректор университета по гуманитарным факультетам изъясняется на чисто воровском сленге.

-- Вообще, ребята, эту геройскую хохлушку п-пора отшить, -- зло произнес Рожнов. -- Да не пришить, сказал. А -- отшить...

Преображенский сделал еще шаг в сторону, увяз в снегу. "Ужас! Просто ужас!"

Но его заметили. Рожнов наклонился вперед, сжал руки в кулаки.

"Подраться, что ли, собрался, щенок?!"

Татарцев оттянул Рожнова назад, обнимая его за широченные ватные плечи; подмигнул Преображенскому веселым глазом. И затянул дурашливым голосом:

Ка-ак во городе было, во Казани...

Мол, не видишь разве? Упились...

Поддерживая собутыльника под руки, Татарцев и Рожнов почти полочили его по грязному, в черной наледи, тротуару. Ростислав Владимирович искоса поглядел, не заметил ли его кто-нибудь в этой честной компании.

Небо чуть светлело. Сумрак еще гнездился на другом конце площади, за решетками сада, облепленными афишами, в неясном рисунке ветвей, на которых галдели невидимые вороны. Воздух был переполнен карканьем. Люди еще не вышли на улицу, и вороны надрывались от восторга, должно быть, они воображали, что завладели городом.