Наверняка не удержать бы льду трайлеров, не будь вмороженной в него лежневки. Бревна вырывало кое-где из льда, они ходили под трайлером вверх-вниз, как клавиши.

Тягач грохотал все дальше, и огромная льдина всплывала, чуть кособочась и потрескивая. Только вода не сходила. Разливалась все шире, становясь серо-желтой, блестевшей на солнце массой насыщенного водой снега.

А Голядкин уж у того берега. Выхлопной патрубок под самой подножкой, торчит вбок. Казалось, Голядкин мчит над Печорой, стоя одной ногой на черном дыме.

-- Дьяволы! -- выдохнул дед Никифор испуганно и восхищенно и бросился к своей машине. За ним остальные -- по кабинам.

Думали, следующая пойдет -- хуже будет. Однако второй раз переправа вела себя спокойнее. Хотя тоже били фонтаны и трещал лед. Но уж не с такой устрашающей силой. А может, так лишь казалось.

Но, главное, что успокаивало, -- Паша не поднялся на берег. Остался на льду. Вернулся бегом на середину Печоры и не уходил до тех пор, пока мимо него тянулись, грохоча, выбивая под собой бревна, трайлеры. Следил за каждым. Когда проходил последний трайлер, ледяная вода заливала Пашу Власьева уж выше колен.

И вдруг что-то случилось на берегу. Бензовозка заюзила, развернулась и встала поперек спуска. Прицеп занесло, как и опасались. Остальные цистерны затормозили. Сгрудились на берегу, как овцы.

Павел бросился к ним, расхлестывая валенками воду и грозя кулаком.

-- Вы что?! Промысел станет! -- С ходу влетел на гору. Упал, поднялся, вскочил на подножку цистерны.

-- А ну, чуть назад! Круче руль! Змейкой спускайся! Змейкой!

Цистерна, грохоча, звеня прицепом, скатилась к ледяному припаю. Павел, стоя на подножке и уйдя по плечи в кабину, помог вырулить.

Перевели скорость и -- вперед. Прицеп мотнуло.

Уж не по льду мчали. Притонул ледяной понтон. Покрылся водой. По студеной, холодом обдававшей, в брызгах и солнечных бликах Печоре, аки по суху...

Вернуться наверх!

КАЗАЧИНСКИЙ ПОРОГ

"Енисей течет сквозь всю Россию..."

Из песни

О нем я услыхал еще в Дудинке, садясь на пароход.

-- Казачинский прогребем, тогда, считай, Енисей проплыли...

Едва отчалили, кто-то из пассажиров показал на далекую каменную скалу, в белых брызгах; ему возразили внушительно:

-- Эт-то, однако, что, а вот когда будет Казачинский порог!..

Но пока ничто не напоминало об опасности. У Дудинки Енисей, как море. От одного низкого комариного берега до другого -- пять километров. Вода темная, пасмурная. Ледовитый океан, вроде, не близко, а -- холодит...

Какой-то подвыпивший парень в черном накомарнике махнул нам рукой, а затем начал кружиться на сыром смолистом дебаркадере, в такт бравурному маршу с отвалившего парохода. Замахала и стоявшая подле него девчушка в желтом праздничном платке, полуобняв сгорбленную, точно переломленную, старуху, которая истово крестила пароход.

Паренек в высоких сапогах геолога прокричал с другого конца дебаркадера:

-- Ты меня не забывай, понял?!

Сосед у палубных перил, тучный, седой, в истертой энцефалитке, быстро снял с запястья золотые часы и с силой кинул на берег. Паренек ловко, одной рукой, поймал; торопливо отстегнул свои и забросил их на палубу. У него счастливое лицо человека, поверившего: не забудут...

Комары осатанели. Снуют над палубой черными тучами. А то вдруг вытянутся столбом, облепят... Седой, в энцефалитке, хотел что-то крикнуть на прощание, раскрыл рот пошире, да закашлялся, заплевался комарьем.

Пассажиры спасались от них по каютам; наверху и в проходах остались одни бесплацкартные. Комары их не беспокоили: у одного дымит в руке остяцкая трубка с длинным чубуком, другой густо намазал блестящим, как рыбий жир, рипудином коричневую дубленую шею, развернул газетку с копченым сигом, отрезал кусок сига печальному, наголо остриженному соседу в ослепительно новой нейлоновой рубашке:

-- На-ка, сытых они не трогают... Ты когда отвалился от решет?..

-- С месяц...

-- Это кто же тебе махал? Друзьяки?

-- Друзьяки. Со школьных лет. Вернулся, вот, в Дудинку, к матери. Не прописывают: закрытая, мол, зона... Куда теперь? А сам не знаю, куда... Может, в Красноярск. Или еще куда... Обоснуюсь где-нигде, вызову девушку, которая... семь лет мать не оставляла. Дрова ей колола. Мать-то, видали, хворая... Может, это и к лучшему: легкое у меня прострелено, а дома климат сы-ырой...

Возле них суетился, приседая на корточки, пожилой, худющий -- одни мослы торчат -- пассажир со своей раскладушкой и сибирской лайкой, дремлющей рядом. Рассказывал свистящей скороговоркой, вынимая из мешка заткнутую тряпицей бутылку:

-- Я тут год. Отпус-стили меня, слава тебе Господи, из "Победы". Справку дали. Все честь по чести... Молюсь за председательницу еженощно: детишек у меня -- семеро по лавкам. Не дала помереть... Тут? На разъезде. Обходчиком. Ничего. Стреляю оленя. Продаю мясо. Килограмм -- один рубль. Без спекуляции. Выживем, с-служивые, выживем... Главное что? Пенсия впереди. Пенс-сия!..

Седой, начальственного вида геолог в энцефалитке, выйдя на палубу, выбранил маленького юркого человечка, оставленного у багажа. На начальника навалились дружно:

-- Ишь, вымахал большой, маленького увидел -- и сразу ж мораль зачитывает...

Но маленький не обрадовался поддержке.

-- Ти-ха! -- вскипел он. -- Керны везем...

Все замолчали. Знали, что такое керны. Получается, открыли нефть или что другое. Поважнее.

-- Во-о земелька, -- удивленно протянул пассажир с раскладушкой. -Гибель. Огурца не вырастишь. А ковырнешь, золото колечко...

Кто-то возразил ему язвительно: мол, что тебе, худобе, золото колечко, олениной спасаешься, -- а кто продолжал о своем:

-- Я даю тебе капитальный развод! -- твердила мужу женщина в помятой шляпе. -- Понял, капитальный. -- Видно, обычные разводы у них бывали не раз. -- Ка-пи-таль-ный!..

Муж привалился в углу мешком, что называется, и лыка не вязал; наконец, сказанное до него дошло; он сорвал с себя новенькие ботинки на резине, кинул их в истертую сумку.

-- Так, да?! Бери свои ботинки!..

Брошенного мужа накормили, дали кружку спирта, приняли в нем участие:

-- Сгинет он без тебя, резвуха, -- сказал кто-то, накрытый с головой мешковиной.

-- Ничто! Его власть прокормит. Он на Медном сгорел. У плавильных...

В честь этого ему протянули еще кружку спирта. Еще и еще. Ему стало жарко, и он решил искупаться. Прямо на ходу парохода.

Вахтенный матрос успел схватить его за рубаху, когда тот полез на бортовую сетку. У трапа началась возня. Пьяный, извернувшись, стукнул матроса головой в челюсть. И тут послышался с капитанского мостика чуть заикающийся ребячий тенорок:

-- З-завернуть стерлядкой!

Матросы ловко -- дело, видать, привычное -- закатали пьяного в брезент, только лицо оставили, перехватили брезент канатом, уложили у мачты, на енисейский ветерок.

Через час скандалист пришел в себя, попросил развязать руки, и матросы, народ отходчивый, сунули ему в рот сигаретку.

-- Н-намажьте ему лицо рипудином! -- послышался тот же тенорок. -- А то его комары оглодают... Нету? Возьмите в моей каюте!

Так я познакомился со штурманом, который, сдав вахту, спустился с мостика, голубоглазый, коротенький, спортивного склада парень лет двадцати пяти, не более, в парадной фуражке речника с модным после войны "нахимовским" козырьком; он задержался возле меня, кивнув в сторону завернутого "стерлядкой".

-- Их Н-норильск не принимает. Надоели Норильску алкаши. Очищается от шпаны. Ага?.. Нам сдает. Увозить прочь. Мороки добавилось. Так ведь ради порядка. Ага?

Он каждый раз добавлял свое "ага?", словно не был уверен в сказанном...

-- Этот с медно-никелевого? Трудяга? -- И, звонко: -- Вахтенный! Р-развязать!..

У штурмана было редкое отчество "Питиримович". Он потупился, сообщив мне об этом; обрадовался, узнав, что у меня и того мудренее; словно я собирался его дразнить. Окликнул девушку в белом переднике, выглянувшую на палубу: