-- Тая!

Она кинулась к нему, плача. Оказывается, тогда же выдали замуж. За майора, помощника отца...

-- Увези ты меня! -- простонала. -- Увези! В снега! Во льды! Куда хочешь!..

Уговорились. Он купил два билета на утренний самолет, она вышла из дома, будто на пляж. С коляской и пляжными полотенцами.

Только из Москвы дали телеграмму. Перед самым отлетом: "Улетела к любимому. Не поминайте лихом..."

Из-за жены переселился в Ухту. Не держать же ее на буровых! Тем более, дело об убийстве, которое ему "шили" -- Тая недавно узнала, -- вот уже полгода, как закрыли. Нашли убийцу, а может, на другого списали... Так или иначе, Паша теперь -- свободный человек. Незачем больше прятаться...

Получил паспорт. На свою фамилию. Без ограничений...

Десятки людей прятали Павла, и десятки людей, на буровых, в партии Ильи Полянского, пригревшего позднее и писателя-отступника, о чем разговор впереди, знали о Пашиной любви.

А вот о продолжении -- услыхала уж вся Печора, от Нарьян-Мара до Вуктыльского промысла и до Воркуты, а вскоре весть перелетела и за Уральский хребет, к тюменским нефтяникам...

Перевез он Таю летом, а зимой случился этот рейс с бревнами...

Павел ехал один, на буровые, прицеп на повороте занесло, бревна развалились. Паша полез под прицеп, с топориком, поправлять их, хлысты , зашуршали, обрушились, сбили с ног, и огромный, в обхват, комель намертво придавил руку.

Зима на Печоре -- разбойник. Мороз был за пятьдесят. Высвободиться не удалось, как ни бился. А на накатанном зимнике -- ни души. Почувствовал часа через три: деревенеет и уж начинает, как во сне, видеть Таю, море, милицейские сапоги, которые топчут его намертво; пересилил подступившую одурь, нащупал негнувшимися пальцами топор, изловчился и -- отрубил руку. Затянул культю проволокой, а как добрался до людей, сам почти не помнит...

"Ухожу от тебя, -- говорил Тае в больнице, -- а ведь не имею права... Сам бы подох -- дело личное, а тут... не имею права... Тогда и размахнулся... Ох, ожгло!.."

Управляющий Заболотный чего только в своей каторжной жизни не перевидал, а такого не помнил. И как сказали "через не могу", подумал о Паше Власьеве...

Паша Власьев, как всегда, в дверь вошел боком, от робости или неприязни к начальственным кабинетам, кто знает? Заиндевелый, огненно-красный с мороза, в ватнике и армейской или, скорее, лагерной шапке, облезлой, истертой, с незавязанными торчавшими ушами. Шапку снял, но на вешалку не повесил, а прикрыл ею обрубок левой руки, обмотанной шерстяным лоскутом.

Заболотный вылез из-за стола, положил руку на Пашино плечо, усадил, сам приткнулся в кресле напротив, с краю кожаной подушки, убрав под кресло толстые ноги в белых собачьих унтах.

-- Знаешь, Паша, с чего начинает день Косыгин?

-- Ну?

-- Не слыхал?

-- Ну?!

-- Так знаешь или нет?

-- Не знаю и знать не хочу!

-- Ох, и лют мороз! -- Заболотный встал, подошел к сейфу, отпер его. -И это весна, называется. -- Достал из сейфа дорогой коньяк, который хранился там на случай московских гостей. Налил Павлу стакан. -- Согрейся, Паша!

-- Выпью, -- прохрипел Павел! -- Только вначале -- зачем звали. Хочу понять на трезвую голову...

-- Так вот, Паша... Косыгин начинает день со звонка нашему министру: "Какой дебет газа за сутки?" Если меньше установленного, отключают заводы, города... Такая жизнь, Паша... А у нас?.. Буровые готовы, газ рвется, топим тундру... Сумасшедший дом!.. Понимаешь, компрессоры не подвезли. Только поступили. С завода. На четыре месяца позднее... Надо закинуть, а?.. И солярки на промысле дня на три, -- заторопился он, так как при слове "компрессор" жесткое, продубленное всеми полярными ветрами лицо Павла ожесточилось. -- Петля, Павел Тимофеевич!

-- Значит, к огню огонь везти... К горючему горючее... Допланировались, умники, -- Паша усмехнулся недобро.

Заболотный принялся объяснять многословно, что дизеля-де остались с того времени, когда газ был только в мечтах, потому так и сложилось: газ хлещет. На факел жгут. А дизеля -- на привозной солярке. Котлы -- на солярке. Даже баня на солярке.

"Задницей мозговали", -- подумал Павел, который все это знал, но, бережливый человек, простить не мог. Пробасил, придерживая культю:

-- Я свое отъездил.

...Просил управляющий редко. Это все знали. И от кресла его не оторвешь: сердит ли, доволен ли, всегда оставался там, позади своей чернильницы, отлитой вроде буровой.

А тут вышел. Выдавил:

-- Доведешь колонну, премия -- месячный оклад.

Павел молчал, сбычившись.

-- Всем шоферам премия, -- управляющий повел шеей, словно его душило.

Павел встал и молча двинулся к двери.

-- Губишь ты Илюшу Полянского, Паша... -- прохрипел вслед ему управляющий, задыхаясь от приступа астмы.

Павел остановился у двери, оглянулся недоверчиво.

-- Полянского промысел открывать должны. Его детище, Паша. В пятилетний план включен, Косыгин на съезде докладывал, а... компрессора нет... Гору поднял Илюша твой, а от соломинки переломится: зимник вот-вот поплывет.

Паша медленно вернулся к столу. Спросил хмуро:

-- Не темнишь, управляющий?

Заболотный торопливо показал телеграмму.

Паша кинул телеграмму на стол, у дверей оглянулся:

-- Когда выезжать-от?..

Павел Власьев надел свою старую спецовку -- для длинных рейсов. Год не носил. Черный подпаленный кожух и ушанку, измятую, лоснящуюся; на валенки -глубокие, в обтяжку, галоши из красной резины, лагерные самоделки... Легкие и удачливые. В них все удавалось...

Отобрал шоферов, которым вместе с ним закрывать проклятый зимник. Идти последним рейсом. Не идти -- плыть.

И теперь ждал команды, сидя на подножке своего "МАЗа". Попыхивал самокруткой, горбясь, уставясь на грязный снег. Порыжелые валенки с разрезами под коленками торчали на согнутых ногах несгибаемо, как парадные ботфорты. Думал о Полянском: чем конь больше везет, тем на него больше взваливают.

Поглядывал на дощатые ворота, откуда должны были дать сигнал -двигаться, нет ли?

Главное, Печору проскочить. С переправы радиограммы тревожные: "Продержимся три дня", "Продержимся два дня..."

К Павлу бежал, размахивая радиограммой, парнишка -- дежурный механик, "выхлопной", как зовут в гараже: у ворот его место, у "выхлопа".

Еще не легче. "На Печоре продольная трещина". Пропускают грузы до двадцати тонн.

-- Зря онучи сушили, -- весело затараторил механик.

-- Выхлопной! -- оборвал его Павел и обеспокоенно оглядел колонну. Колонна растянулась на километр. Конца не видно. За бугром. Урчат на малых оборотах зеленые ракетоносцы "Ураганы".

Павел только что принял их из армии. Звери-машины. На каждой по два дизеля, по две кабины, разнесенные по краям. Вроде очков мотоциклетных. Чтоб шоферы существовали автономно. Они, похоже, и существовали вполне автономно, рыжий вологодский Сашок, который сиял за стеклами, а в другой кабине, поодаль, полнолицый угреватый Степа Шарафутдинов, из крымских татар, застрявший в Ухте, вместе с отцом. Глядит мрачно, недобро.

Отъезд затягивался, и шоферы вывалились из кабин размяться. Собрались кучками. Зовут Сашка. Показывают руками, сбегай за бутылкой. Сашок прижал к стеклу оранжевый от веснушек нос со смешной нашлепинкой на самом кончике. Нашлепинка Сашка черна от шоферских пальцев: кто ни проходил сегодня мимо парня, не мог удержаться -- "нажимал звонок". Сашок умолил перед рейсом перевести его с продовольственного пикапа на огромный "Ураган", "вторым пилотом", как он выразился.

Поняв, что зовут его, Сашок выпрыгнул из высокой, зализанной, как на вертолете, кабины, низкорослый, щупленький, в унтах из собачьего меха и ободранном танкистском шлеме, сползшем на ухо. Побежал к ребятам, не в силах скрыть своей детской радости.

-- На маленькой трю-трюх, -- счастливым тенорком воскликнул он. -Всего боишься. Каждого самосвала. А этот ревет, медвежатина, ничего не страшно. Увидят тебя, к кювету жмутся. Большой я!