- Все, - сказал Лев Ильич, - кончай балаган.

- Да что ты мне поговорить не даешь! В какие-то веки про клубничку удается, а то образованные пошли - теодицея, догматы, заповеди... Что ты, кстати, к седьмой заповеди прицепился? Ну чего она тебе далась? Ну мыслимое ли дело, умный человек, еврей, а на такой, прости, ерунде, как на апельсиновой корке... Стоп, язык мой - враг мой! Ну да уж очень ты мне смешон и симпатичен - скажу. Только между нами, надеюсь на твою скромность - лишних ушей меж нами нет, а то и мне за такую откровенность не поздоровится. Ну неужели тебе в голову не приходило, у тебя ж вкус должен быть - ну прости меня, голубчик, ну мадам же литература! Ну мыслимое ли дело всерьез полагать, что кто-то способен совершить сей подвиг, да во имя чего бы то ни было? Ну не делом, так словом, не словом, так глазом, не глазом, так дланью, помыслом, обонянием - не наяву, так во сне, а уж какие сны на этот счет заворачивают! Я тебе скажу, только серьезно прошу тебя - не заложи, это заповедь наших рук дело. Мы ее и вписали под сурдинку - проскочило! Там не до того было - спешка, сдавали в набор, кто-то, уж не помню, замешкался, а там гранки, верстка, подписная - тиснули! Заднего ж хода, сам понимаешь, быть не могло - на то весь расчет. И получилось - все в наших руках через эту самую - через седьмую. Потому что или ты терпишь-терпишь, пока не взорвешься - а уж тут бери тебя голыми руками, или, если особенно не копырсаешься, вроде как ты, сам-навстречу со своим "да!" еще того легче...

- Ты ж сам говорил, что это пустяк - ну нарушил, подумаешь?

- Это не я сказал, путаетесь, сударь. Какой же пустяк, когда заповедь, когда прелюбодеи Царства Божьего не наследуют, когда вырвать глаз, руку, член, который тебя совращает проч. - читали, знаем. То есть, на самом-то деле, конечно, пустяк, потому что это мы вписали, но об этом никто, кроме тебя, не знает, а ты слово дал - не проболтаешься. Да с тобой все в порядочке - наш! Никто не знает, все думают: преступил, готов! Тут мы его и ловим: или он бунтует - нет, мол, Бога, что ж за такую ерунду, все, мол, такие и прочее. Или в полное ничтожество впадает от своей слабости, с которой ничего поделать, естественно, не может. Ну как в себе, а стало быть, и во всем мироздании не усомниться, когда сил нет, когда ни у кого сил на это нет!

- Неужто ни у кого? - замирая спросил Лев Ильич. - Есть же сильные люди, подвижники...

- Перестань, не мальчик же ты. Ты почитай про отшельников и пустынников, да не антирелигиозную болтовню, а их же собственные сочинения - какие им живые картинки в кельях мерещатся, какими стенаниями оглашаются те заповедные места! Уж лучше патриархально в "Яму", как описано в отечественной литературе, или на Каланчовку, к Казанскому вокзалу, в связи с эмансипацией... Да вот, хоть та твоя история с кардиналом К.? Уж какой праведник, подвижник, богослов - уж такой кардинал - даром что католик! - никак к нему не подступишься. Так это он думал, что не подступишься, мы-то его знали голубчика, видели - и когда он себя молитвами глушил, и когда за своими рукописями ночи просиживал, чтоб головы не поднять, чтоб сил ни на что не оставалось, и когда кардинальскую шапку выхлопотал себе своим благочестием. Что ж, шапка, хоть бы он ее не на голову, а, извиняюсь, на причинное место нацепил - как от сего недоразумения убежишь? Вот он и сорвался, когда все, за семьдесят лет накопленное, сбереженное, внутрь загнанное - а ведь тут и юность, и литература, и сны! Ну сам по себе знаешь - так-то ты себя не ограничивал. А тут Франция, теплынь, вино, женщины - не Маша с Наташей! И вот враз, да уж с такой, прости меня, в таком месте - видел я, ну поверь мне, поверь - ни за что б, при всей моей неразборчивости...

- Вранье это все, - с усилием выдавил Лев Ильич, - не доказано. Фальшивка.

- Да ладно тебе, не доказано! Сам же веришь, поверил, чего ломаться - за католика обиделся?.. Да вот тебе другая история про то самое, исторический факт, могу на источники сослаться - про Атиллу помнишь?

- Какого еще Атиллу?

- Ну что ты в самом деле, а еще интеллигент! Гунны, еще до Батыя, Чингизхана, до Киева, когда пресвятой Руси еще в пеленках не было?.. Ну вспомнил? Когда Азия, Европа трепетали, когда Верона, Мантуя, Милан, Парма уже лежали в руинах? Когда папа сам вышел к нему из Рима христорадничать, и тот плюнул, забрал невероятный выкуп и вышел из Италии?.. А помнишь, какой он был - предводитель тысячных толп этих жутких азиатов - маленький, почти карлик, с огромной головой, с калмыцкими глазами, в которые никто не мог смотреть, такие они были ужасные, судьбу целых племен мгновенно решал этот взгляд... "Где коснутся копыта коня моего - там больше не вырастет трава!" И не вырастала. А как он жил - этот человек с несметным, никому не снившимся богатством - "бич Божий", как сам он себя называл, человек с беспредельной властью над своими полчищами? Спал на войлоке, пил воду из деревянного лотка, ни на седле, ни на лошади, ни на одежде, ни на рукоятке меча не было у него никаких украшений, никогда не знал женщин - аскет, воин, действительно бич Божий! А как сей бич кончил? Ты что, правда, позабыл?.. Не выдержало ретивое, сочетался браком с дочерью бактрианского царя - красавицей, правда, не то что мсье К. Пиршество было великое, упился вином, а потом ушел с молодой женой в шатер, так кинулся в сладострастие, коего не знал - за один раз всю свою железную жизнь выпил, как летописец свидетельствует. Кровь пошла из ушей, из носа, изо рта... Что, впечатляет? А ты говоришь, заповедь...

- Что надо? - спросил Лев Ильич. Он уже еле сидел, ни на что не было у него сил.

- Значит так. Я твою просьбу исполню, доставлю тебе сюда твою красавицу, ты не Атилла, не кардинал, за твою жизнь можно не беспокоиться. А ты... только постой, чтоб потом без недоразумений. Ты не один будешь забавляться, играть в свои кошки-мышки - помнишь, как у Крона с балериной повернулось? А там всего лишь о карьере шла речь. Здесь посерьезней. Одним словом, как говорил некто Лебядкин, помнишь: "свобода социальной жены"?.. Мы тебя так должны повязать, чтоб не пикнул, не выкрутился. Значит, мы вместе с тобой...

- Пошел вон! - закричал Лев Ильич, схватил со стола бутылку, замахнулся...

- Что с вами? - услышал он Костю.

Тот внимательно в него всматривался. "Сколько это со мной продолжалось, Господи?" - со стыдом и отчаянием подумал Лев Ильич.

- Опять плохо себя чувствуете или развезло? - спрашивал Костя. - Вы действительно ночь на вокзале?.. Ложитесь. Да и поздно, мне тоже надо выспаться, а то по ночам работаю... Куда вам про заповеди рассуждать, тем более пpо седьмую. Надо себя привести в порядок...

Он сбросил плед с матраса, положил подушку, вытащил что-то, как в прошлый раз, и швырнул к стене.

Они уже лежали в темноте, Костя на полу, посверкивал сигаретой.

- А что у вас, Лев Ильич, с Верой, простите мою нескромность, поссорились? Вроде бы, роман намечался - или разбились о быт?

- Все я потерял, Костя, - ответил Лев Ильич, - и Веры у меня нет, и Любовь меня оставила, а уж Надежды я несомненно не стою.

10

Он проснулся от того, что скрипнула дверь. В комнате стояла душная, жаркая тишина, только за окном ровно, как электрический движок, постукивала какая-то машина. В свете, падавшем из окна, забивавшем едва теплившуюся лампадку, резким пятном белела дверь. И вот она теперь медленно внутрь подавалась, открывая черноту коридора.

Он следил за ней, пытаясь осознать себя. Вчера он заснул сразу, как провалился - сказалась ночь на вокзале и этот безумный день, так страшно закончившийся диким, под водку, разговором с Костей. Он еще успел подумать, засыпая, о том, что так и не знает этого Костю, что ему уже трудно отделить то, что тот говорил, от собственного бреда и явного безумия, что в конце концов ему - Льву Ильичу - Костя ничего плохого не сделал: выручил раз, не прогнал - два, хотя в этот вечер он Косте явно в чем-то помешал. А что до того, что он говорит о себе, что, так сказать, либерализм этого доморощенного богословия вызывает раздражение и протест, что противоречия и путаница в очевидном, порой явная суета, тщеславие, прямое богохульство заходят так далеко, что уж нет места не только Церкви, но и православию - будто оно может быть без Церкви! Что тут можно сказать, да и много ли он-то, Лев Ильич, в этом знает, тверд ли в своей вере, а потому не бестактность ли впутываться в разговоры и требовать ответа на то, чего сам не способен понять?..