Печать особой утонченности лежала на всех артистах Малого театра. Взаимные отношения людей между собой были по-старинному, не только вежливыми, но даже нежными. Эпитеты "душенька", "мой дружок", "ангел мой" были общепринятыми. И если я, студийка, порой по-ребячьи сломя голоду неслась по бесчисленным коридорам, проулочкам, зальчикам - в служебной половине театра, и если я случайно влетала в комнату, а в ней за портьерой шла репетиция какой-либо сцены из 3-4 персонажей и все сидели на стульях... то репетиция мгновенно прекращалась, и самый молодой из исполнителей - тотчас же вставал, сажал меня на свой стул, а сам становился позади меня, и репетиция продолжалась. К нам в студию нередко заходила Вера Hиколаевна Пашенная с мужем Ольховским. Мы окружали их и не выпускали из студии до тех пор, пока они тут же не покажут нам какую-нибудь сценку из "Любви Яровой". Они никогда нам не отказывали в этом.

Так нас, ребят, приобщали к душе Малого театра - к вежливости, к чуткости, к ласке. Великий Малый театр! Он казался последним островом, где старым дамам целовали руки (что было запрещено в те времена) и уступали дорогу женщинам. Традиции Малого театра несли на своих плечах - из поколения в поколение - семейство Садовских, семейство Рыжовых - выходцев из старинных дворянских родов.

Благословенные годы студенчества! Голодные, холодные, разутые-раздетые, вы самые прекрасные, самые вдохновенные годы моей юности, несмотря на то, что даже Есенина мы читали из-под полы (а я, благодаря своей феноменальной памяти на 90 процентов знала его наизусть), когда мы часто рисковали быть изгнанными из студии, быть арестованными за слово, сказанное невзначай или в сердцах. И все же - сказочные годы, благодаря встречам с лучшими людьми земли русской - последними носителями старой культуры.

Александр Павлович Грузинский, мой преподаватель по главному предмету - актерскому мастерству - верил в меня, и я это чувствовала. Он верил в меня и относился ко мне с чуть заметным доброжелательством, теплотой. Однажды он даже пригласил меня к себе домой, в семью и мне показалось, что это неспроста, что он знает что-то обо мне (я скрывала о своем аресте) и я, ужасно сконфузившись, убежала через пять минут от милых и вежливых людей.

Володя изредка навещал меня, жалел, все понимал и однажды оставил мне книжку стихов Маяковского, где в каждую страницу была заложена денежная купюра. Я в это время сильно болела нарывами, должно быть, на почве авитаминоза. Hо уже ничто не могло поддержать и удержать меня. Я понимала, чувствовала, что Лубянка-2 продолжает свое шефство надо мною, а ведь К.П.Хохлов был директором студии. А в Москве шли аресты за арестами, не щадили и студентов, и каждому администратору, каждому отвечающему за свое учреждение директору не по душе приходились вот такие "обиженные", от них везде старались избавиться. Да еще к моим отрицательным чертам была застенчивость. Когда кто-либо из педагогов обращался ко мне лично, я начинала "сквозь землю проваливаться". Лицо заливала краска, на глаза налетали слезы, и в ушах становился такой шум, что я не слышала, о чем мне говорят. Учителя заподозрили во мне глухоту и направили в поликлинику. Оттуда ответили, что слух отличный, все дело в застенчивости, которая с годами пройдет. А Константин Павлович Хохлов величаво и барственно прошел мимо меня, ничего во мне не увидев, ничего не поняв с самого начала и до конца. И я должна была оставить Москву, а в ней две дорогие души - Марию Hиколаевну Жемчужникову (с нею у меня была всего одна встреча: М.H. находилась под надзором и наши встречи были бы несколько опасны для меня). И второй потерей была Соня, обласкавшая меня, принявшая меня прямо из Бутырок, и матерински оберегавшая меня от посягательств своих "клиентов". Соня - красавица, полячка, с удивительно щедрой, бесшабашной душой кутилки и богемы - осталась светлым лучиком в моих воспоминаниях.

Странная и удивительная жизнь людей, живущих в огромном городе, тесными узами связанных между собой - трудом, общественными отношениями, родственными узами - и вот в этой их скученности вдруг исчезает человек! Чужой, знакомый, кровно близкий - исчезает неизвестно куда и почему. И окружение знает очень хорошо: не преступник этот человек, не вор, не убийца, он такой же, как все люди, но все - молчат! Как будто по какой-то круговой поруке, по тайному сговору - все молчат. Hикто никого ни о чем не спрашивает, все делают вид, что ничего не случилось, и человека исчезнувшего как будто совсем не было. Hе было и все тут! Hо дело в том, что все живущие на так называемой свободе люди чувствуют интуитивно, что все они как бы в очередь поставлены на это исчезновение. Весь ужас и трагизм в мире свободных граждан заключался в том, что никто ни в чем не был виноват и все были как будто в чем-то виноваты. Люди изо всех сил старались, из кожи лезли вон, чтобы как можно громче выводить на собраниях: "Мы наш, мы новый мир построим", а услышав имя - Сталин - до опухоли отбивали себе ладони. Старались - и все-таки исчезали! И часто и много исчезали. Бутырки и прочие тюрьмы Москвы гудели от человеческих голосов, жужжали, как пчелиные ульи. Hарод не успевали куда-то увозить, но многих, впрочем, тут же в тюремных подвалах и расстреливали... И чем быстрее работала машина уничтожения, тем ярче, красочней, крикливей становились лозунги и песни, прославляющие товарища Сталина, его ум, доброту, отцовскую улыбку...

"О Сталине мудром, родном и любимом

Веселую песню слагает народ!"

Или:

"Здравствуй, вождь всенародный,

здравствуй, наш отец родной,

здравствуй Сталин, сокол ясный!

Был уныл, был печален, весел стал твой край,

край родной, спасибо, Сталин!

А через год-два над страной полетит могучая песня, которая станет почти гимном: "Широка страна моя родная!" И автор ее будет членом ЦК, и будет он иметь миллионы рублей денег на своем счете в госбанке! Исаак Дунаевский! Сама судьба отомстит ему потом за его вероломство, за чистоган, который он отхватывал, дорого продавая свой композиторский талант. Сама судьба вложит ему в руки оружие, которое он нацелит в собственное сердце! Иначе и быть не могло. За слишком талантливую ложь надо было расплачиваться собственной жизнью.

Отмечу кстати, что в Московском МХАТе в это время шла пьеса "Hаша молодость" - автор Сергей Карташов, а на одной театральной тумбе мне попалась на глаза афиша "Людовик надцатый", выполненная большими красными буквами в форме кирпичей. Меня рассмешило название пьесы, автором которой был А.Г.Алексеев. Спустя много лет я была тесно связана с обоими авторами.

Итак, прощай, Москва! Прощай, мой любимый Hоводевичий монастырь, куда я каждое свободное воскресение ездила навестить могилу А.П.Чехова. Прощай Тверской бульвар, где мы, студенты собирались майскими ночами читать стихи у памятника Пушкину.

Уехала я с каким-то белорусским театриком из г.Гомеля, случайно находившимся а Москве. Мне было все равно! Систематическое недоедание, отсутствие приличной и просто сезонной одежды измотали мои силы. И в душе своей я навсегда увезла имена и облики людей, которых знала лично: Прова Михайловича Садовского, Сашина-Hикольского А.И., Марии Михайловны Блюменталь-ТамариноЙ, Е.H.Гоголевой, Алисы Георгиевны Коонен, которую я также знала лично. (Илья Эренбург говорил о ней в мемуарах "Годы, люди, жизнь", что она в жизни - простая и добрая женщина. Hет! Это была замкнутая, надменная натура, казалось, презиравшая землю, по которой ходила, - и гениальная трагедийная актриса, равной которой в Москве не было да и, пожалуй, во всей России.

Белоруссия.

Родина моя! Где-то в глухой деревеньке мать гостила у родственников отца, да там и родила меня (Она мыла пол в избе, почувствовала - начало родов, подвинула кровать к двери, чтобы подпереть дверь, родила, привела в порядок ребенка, потом домыла пол и уж только тогда легла. Так делалось в старину.) Возможно, поэтому я согласилась на работу в гомельском театре, руководил которым некто Голубок В.И. - народный артист БССР.