Цвейг почувствовал, что оппозиция Диккенса капиталистическому обществу имела свои пределы, и пытался объяснить особенности его мировоззрения и художественной манеры связью писателя с английской традицией, то есть с устойчивым и далеким от общественных бурь, потрясавших континентальную Европу, укладом жизни. Но мир Диккенса был далеко не столь идилличен, как полагал Цвейг, и в творчестве этого великого гуманиста, с ласковой грустью смотревшего на игру человеческих страстей и судеб, содержался огромный взрывчатый материал, неотразимое и мужественное разоблачение бесчеловечности капитализма. Цвейг неправомерно устанавливает прямую связь между творчеством Диккенса и традиционным английским консерватизмом, обедняя тем самым социальное значение наследия великого английского романиста. К достоинствам очерков о Бальзаке и Диккенсе следует отнести денные наблюдения Цвейга над особенностями стиля этих представителей классического реализма, над их художественными приемами, над их искусством создания образов, переживших своих творцов.

Несколько особняком стоят очерки о Достоевском и Толстом; в них немало фактических ошибок: Цвейг плохо знал русскую жизнь, - но они интересны как выражение его любовного внимания, интереса и любви к русской литературе, к двум величайшим мировым гениям, которых Цвейг считает предтечами социалистической революции в России. Полный восторженного преклонения перед гением Достоевского, очерк о нем еще раз подтвердил, сколь велико было воздействие творчества русского писателя на Цвейга. Он видит в Достоевском не только художника, обогатившего мир "русской идеей", но и расширившего в огромной степени "душевное самосознание" современного человека. Цвейг не находит в мировой литературе никого, кто был бы равен Достоевскому в искусстве постижения сокровенных тайн человеческой души, в умении раскрыть через внутреннее в человеке объективные явления мира. Цвейг глубоко чувствует новаторство романов Достоевского, превосходно анализирует их архитектонику, а диалектичность их образов считает высшим достижением современного реализма. Не приемля политической программы Достоевского, сформулированной в "Дневнике писателя", Цвейг разделяет его этические взгляды. Цвейг не был в состоянии понять охранительный характер многих идей Достоевского и, трактуя их в расширенно-философском смысле, видит за ними мудрое примирение Достоевского с извечной мудростью жизни, с теми страданиями, которые она несет человеку. Очерк о Достоевском кончается прославлением жизни, свидетельствующим о стоическом приятии действительности самим Цвейгом.

Очерк о Толстом построен на противопоставлении Толстого-художника Толстому - "искусственному христианину". Цвейга потрясает эпическая мощь автора "Войны и мира", который, однако, внутренне ему менее близок, чем Достоевский. Полемизируя с религиозной догматикой и философией Толстого, Цвейг вместе с тем понимает, что его учение было связано с назреванием революции в России, а беспощадная критика Толстым государства, церкви, общественной морали способствовала расшатыванию "господствовавших в России порядков". Цвейг видит в Толстом не смиренного непротивленца, а "радикала-революционера", которого "мы на Западе, введенные в заблуждение его патриархальной бородой и некоторой мягкостью учения, склонны принимать исключительно за апостола кротости". Радикализм Толстого не отпугивает Цвейга: ему ясно, что смелость социальных обобщений Толстого порождена величайшим событием мировой истории - русской революцией. Он признает ее колоссальное воздействие на сознание Запада: "Если мы многое чувствуем глубже, если мы многое познаем решительнее, если временные и вечные человеческие проблемы взирают на нас более строгим, более трагичным и немилосердным взором, чем прежде, мы этим обязаны России и русской литературе, так же как и всему творческому устремлению к новым истинам взамен старых". Однако вые-шее выражение революционного духа русской литературы Цвейг справедливо усматривал не в наследии Достоевского и Толстого, а в творчестве Максима Горького, с которым его связывало долголетнее знакомство, отразившееся в их дружеской переписке. Он называл Горького известнейшим и любимейшим всем народом русским писателем, гордостью пролетариата и славой европейского мира. Воздавая должное Горькому-художнику, Цвейг вместе с тем не принимал принципов, лежавших в основе горьковского гуманизма.

Расценивая Октябрьскую революцию как величайшее событие в истории, Цвейг вместе с тем считал ее чисто национальным русским явлением, которое не изменит основ общественных отношений на Западе. В подобной оценке обнаружилась его полная политическая беспомощность и неспособность понять главную тенденцию развития современной истории. Цвейг не был враждебен коммунизму, но, оставаясь в плену своего буржуазно-либерального индивидуализма, не веря в организационные и творческие возможности народных масс, он видел в коммунистических идеях великую и благородную мечту, почти не осуществимую на практике. За это заблуждение он заплатил очень дорого. Хотя в "Строителях мира" Цвейг проявил себя как талантливый рассказчик, нередко, впрочем, впадавший в риторику, весь цикл в целом обнаружил непонимание писателем закономерностей исторического процесса. Примиряясь с действительностью, Цвейг вводит в свою философию истории ложнозначительные и, в сущности, бессодержательные понятия "демонического" и "судьбы". Стоическое приятие жизни оборачивалось признанием ее фатальной неизменности.

Годы, когда писались новые и перерабатывались старые биографические очерки цикла "Строители мира", были отмечены усилением противоречий внутри капиталистической системы: разразился экономический кризис, буржуазия в Германии переходила к открытым формам фашистской диктатуры; назревала опасность новой мировой войны. Реакция посягала на культурные ценности, бывшие для нее символом свободомыслия. В этих условиях обращение Цвейга в "Строителях мира" к великим традициям реалистического искусства было выражением враждебности писателя реакционным тенденциям в области буржуазной идеологии.