"Куро бас бик готин

Хва мен тенани бона селка дейне..." {Слепец, прекрати эти разговоры. Не идет ко мне сон, и позвала я тебя не ради ничтожных корзин. (курд.)}

Зачем она говорила это? Может быть, она думала, что Андрей ее жалеет, а она не хотела, чтобы ее жалели, и говорила:

"Агыре кетие нава дилемин

Дишауте тиджи кьети дарде селке хойе..." {Огонь попал в мое сердце, оно страдает, а ты печалишься о своих корзинах. (курд.)}

Она говорила и сама содрогалась от того, какие страшные были слова, а руки льнули, как две лани... или даже, как две колдовские змеи, которые проникают под кожу и сдавливают сердце... Ах, какие страшные были слова, если бы кто знал!

"Жмира негунейе. Мин кельахуа

Мин хистие бе хуэди.

Арз у азман мин ситар наке

Туджи дыбе джемыра гунейе!" { Для меня нет греха. Я оставила без хозяина мой дворец, земля и небо не покровительствуют мне, а ты говоришь мне: "грех"! (курд.)}.

Замурцев почувствовал, что невольно поддается этой магической музыке, и когда пальцы Джарус погладили его по небритому с прошлого утра подбородку, он сделал то, что давно хотел сделать: потрогал ее волосы. И даже больше: ощутил их запах - немного острый запах, непонятный и непривычный. А Джарус шептала что-то совсем разрывающее душу, и вся она была уже здесь, вся - непонятная, чужая и вся - его, Андрея.

И тут Замурцев вдруг испугался, подумав, что с ее стороны это просто благодарность. Благодарность за то, что он ее повез, кормил-поил... благодарность по счетчику, так сказать... Да и не укладывались никак в симфонию последних полутора дней эти поцелуи над рычагом ручного тормоза. Но что может помочь справиться с чарами женщины? Только воспоминание о другой женщине. И он стал гладить езидкины волосы, пропускать их сквозь пальцы, вдыхать их запах и говорить:

--Ты славная, Джарус. Ты милая, потому что ты думаешь, что жизнь, как песня: в саду гуляла, цветы збирала, кого любила - причарувала...

-Че?.. че?.. {Что? Что? (курд.)}

Впервые она хотела понять, что именно он говорит.

--Ничего особенного. Это из одной песни... Послушай теперь ты, теперь я буду рассказывать.

И она действительно поняла этот болезненный шепот (хотя Андрей толком не соображал, где он говорил по-арабски, а где по-русски) и затихла.

--Я сам писал себе песни, Джарус. Но жизнь сложнее песен, и чем больше живешь, тем больше запутываешься. Сильнее всего запутываешься в себе, Джарус. И даже в собственных песнях, и даже не знаешь уже, что с ними делать... А еще работа, машина, знакомые, деньги, дети, родственники... Столько нитей, и они всё время сплетаются, как сеть. Всё больше обязательств, всё меньше времени... И страшно жалко тех, кто в Союзе, особенно - у кого малыши. А друзья - такие здоровые, крепкие ребята - вдруг начинают, как назло, умирать, Джарус, и оставляют этих самых малышей с их мамами... И посылаешь туда, в страну вечного дефицита и бардака, что можно и когда можно. Вертишься, суетишься, врешь. Иногда уже сам не понимаешь, что лепишь: "Это я в карты проиграл, отвезите, пожалуйста, вы ведь не хотите, чтобы обо мне думали дурно?.. А это - моим родственникам, им врачи прописали кукурузные хлопья... Исключительно кукурузные хлопья! Вы ведь не хотите, чтобы люди остались инвалидами, да?.." А с тобой хорошо оттого, Джарус, что у тебя в глазах отражается это небо и эти вот холмы, и в тебе ничего, кроме этого, нет. И еще я. Я тоже отражаюсь. С тобой поэтому просто и хорошо. И легко. Наверное, потому, что тебя ничто не держит в этой жизни.

К концу этой длинной и сбивчивой речи Андрей почувствовал, что ужасно устал, что все слова кончились, и что даже коньяк как будто выдохся, и время, прежде наполненное бетховенским нетерпением, теперь еле журчало сладенькой водичкой какого-нибудь Форе.

--Вот так. Поняла? -сказал он нарочно по-русски.

Джарус встряхнула волосами. Глаза ее потеряли Андрея, и она снова стала непонятной, неразгаданной езидкой из далекого мира, где небо не балует лишней роскошью, где на всех хватает только пыли и бурой земли, и тем пронзительнее напоминания о рае в виде крошечных цветущих долин, полных таких диковин, о которых Замурцев не имел ни малейшего понятия. Какое-нибудь терпентинное дерево, например...

В авто, лишившемся горячего дыхания мотора, начинал пробирать холод. Андрей достал куртку - добротную теплую финскую куртку из Москвы - и потрогал Джарус за плечо.

--Холодно. Надень.

Девушка не пошевелилась. Она опять смотрела куда-то мимо, может быть - на восток, где прятались за темнотой Синджар, Лалиш и другие знакомые ей названия. Но Замурцев все-таки заставил ее продеть руки в рукава.

--Вот теперь гляди куда хочешь.

Он сунул ей еще и теплые носки ("Надень, если замерзнешь"), а сам облачился в свитер и уютно натянул на самые уши кепку.

--Утром...-сказал он езидке, сам тоже улетая взглядом неведомо куда и не в силах возвратиться,- утром будет видно... Всё путём. Со мной не бойся, я тебя понимаю, Джарус... очень грустно жить на свете, когда никто... не видит мир...

Он хотел сказать: "таким же, каким его видишь ты", но так и не сказал, потому что кто-то вдруг наступил ему на веки, и под ними разлилась пустая темнота.

...Сначала было слышно, как где-то тихо журчит вода. Потом серый туман начал раздвигаться, и за ним оказался сумрачный... ах нет, это не сумрак, просто тень закоптила вымостившие двор неровные камни, на которые срываются с нависающих веток и об которые раскалываются спелые гранаты. А дальше - тесный свод, лестница, падающая спиралью в уже настоящую темноту, и совсем близко в этой темноте - тот же зовущий голос воды - податливого, таинственного существа, всё время лепечущего что-то, но не проговаривающегося.

Когда глаза немного привыкли к сырому прохладному подземелью, Андрею показалось, что в глубине кто-то шевелится, вроде бы даже ходит, и иногда что-то поблескивает там тусклым блеском бутафорского серебра.

Потом это что-то или кто-то остановилось, и Андрей услышал будто бы вздох.

--Кто здесь? А?

Смутная тень, похожая на груду перьев, двинулось ближе, еле слышно шурша; в случайном пятне света мелькнул сначала удлиненный, почти человечий глаз, потом бирюзово-золотые разводы широкого хвоста... Ах вот что так странно блестело в темноте! Значит... вот кто это! Тихий голос Фильштинского, недочитанные в институте книги...