Изменить стиль страницы

Сильные руки Татаринова, как клещи, сжали глотку беззубого казака, и тот, корчась в судорогах, испустил дух, упал, раскинув руки и выронив факел…

– Иуда, – скрежеща зубами, сказал Татаринов, отхо­дя в сторону.

– Иуда! – сказали другие атаманы.

А хитроватый казак, стоявший в стороне, заметил:

– Ты не сердись, батько атамане! Ныне у нас в крепости так случилось: не тот атаман, который гроши мает, а тот атаман, который черта знает. Ты жил на Москве, а блудня жила в Азове. Ге, брат, добрый атамане, – про­должал казак, – где паслися наши кони, где, братко, тра­ва шумела, кровь татарина да турка морем червонела…

– Досказывай!..

– Змея вползла под рубашку! – крикнул казак и с какой-то непонятной злостью, словно хватаясь за горящую головешку, достал из-за пазухи пятнистую змею и бросил ее под ноги атаману. – С того дня, Мишка, как ты, вели­кодушный и преданный нам, Донскому войску, съехал в Москву сложить за всех свою голову, заметил я великую перемену – измену тебе. Схватил я сию змею, вырвал жало и ждал твоего приезда. Ждал! Дави же змеюку нога­ми. Дави! Все плутают меж нас Тимошка да Корнилий.

Татаринов раздавил змею ногами и долго смотрел на ее предсмертные вздрагивания.

– Спасибо тебе, – сказал он казаку, – твоей верной службы я не забуду.

Но на майдане шумели, кричали, переметывали туда и сюда факелы, требовали сойтись всем дружно и ски­нуть с атаманов Татаринова. Татаринов взошел на высо­кий помост майдана. Колокола перестали гудеть… В казачьей гуще воцарилась полная тишина. Только пламя факелов потрескивало среди людей и на каменных стенах.

– Войску, видно, не угодно, да и не любо держать меня атаманом? В том воля войска! Атаманство беспричинно не снимается и не утверждается на Дону. И мне, как было и в прошлом с атаманами, надлежит подлинно знать, в чем моя непригодность, почему не могу я служить верой и правдой войску. До тех пор, пока своими ушами не услышу порочащего мою совесть, атаманская булава останется при мне… – Татаринов отошел на помост в сторону и крепко сжал в руке булаву.

На помост торопливо вскочил Корнилий Яковлев. Блудливые глаза его зашарили по рядам, руки длинные задергались, ноги высокие не стояли на месте. А лицо – что у покойника, бледное, покатый лоб – зеленый.

– Тут всё клепают на нас. На меня да на Тимошку. А мы и знать ничего не знаем. Брехня одна!

– А так ли? – загудели в первых рядах.

– Истинно так! – дрожащим голосом сказал Тимошка. – Мы ль в том виноваты, что Мишкины будары с хлебом татары перетопили.

– Перре-то-пили? – словно грозной волной перекатилось по всем рядам. – Да что же это, братцы, такое? Сидели девяносто ден без хлеба, и… и хлеб пе-ре-топ-иили… Братцы, что же нам делать?..

– А случилось то Мишкиным нерадением. Половину казаков с собою взял, а стражу на бударах оставил ма­лую.

– Жили с травы, со зверя да рыбы – живи и далее. Ловко!

– Недаром деды сказывали: была бы булава, будет и голова. А она, вишь, какова голова? А надобно быть – при войсковой булаве да при своей голове. Но, видно, головы-то не было…

– Куда ж ты глядел, Мишка?

Татаринов метнул огненный взгляд, еще крепче сжал атаманскую булаву, крикнул:

– Ложь! Будары с хлебом придут непременно!

– А ты, – с усмешечкой сказал Тимошка Яковлев, – не больно-то ручайся. Знаем тебя: ложкой кормишь, а стеблем глаза колешь! Послухай-ка лучше казака своей станицы.

На помост, лихо распахнув серый кафтан, вскочил Нехорошко Клоков.

Татаринов, увидав его, обомлел. «Как так? Откуда взялся? Не в самом ли деле беда с бударами случилась?» Нехорошко твердо сказал:

– Будары с хлебом и со всем царским добром и воронежскими прикупками перетоплены в Дону, повыше городка Раздоров!

– Стало быть, Мишка, – с грустью сказал старик Тимофей Разя, – доставил ты нам немало худого. Лишил нас хлеба… А мы его ждали. Животы на день три раза подтягивали… Девяносто дней затягивались… Эх! Стало быть, и свинец, и порох в Дону… Чем бить татар будем?!

– Да где ж там бить, – проговорил болезненный старик, казак Иван Шпоня, – и отбиваться нечем. Иди татарин к Азову-крепости, бери нас…

– Спасибо богу, у нас е всёго: хлеба ма, грошей черт ма!

– Иди до Кракова – беда одинакова!

– Свищи, поп, – черт попадью схватил!

– Чего там свистать?! – сказал кто-то. – Пляши, поп, – попадья втопла!

– Да ты не учи ученого исти хлиба печеного! Наилися!

– А мы-то клялись, – говорил Корнилий, – все до единого человека помереть, а города Азова не покидывать. Порох, свинец ждали. И помрем, видно, по вине Мишкиной. Побьют нас татары!..

Обвинили Михаила Татаринова в том еще, что он ута­ил пятьсот рублей, пожалованных царем, запасов на них не купил, а по какой причине – не объявил; что Азов-город не пошел в вотчину царя по его же, Мишкиной, корысти. Зачитывали в кругу грамоту воронежского воеводы, подложную царскую грамоту о недоверии атаману и доверии Корнилию Яковлеву, и стали все кричать:

– Долой Татаринова! Долой! Изолгался! Слепой говорил, что Мишка нечист на руку.

– И вина, и меда, и пива попили на Москве ведер пятьсот, и нахватали денег, и сукон понавезли. А иным все то не поставлено в образец… Прямо чудо из чудес…

– Да то ли чудо из чудес, как Татарин с неба слез? Вот то чудо из чудес, как Татарин туда влез! – потешался кто-то, распуская среди толпы острые присказки.

– Долой Мишку! Кричите Тимошку! Корнилия Яковлева!

ГЛАВА ПЯТАЯ

Шум в крепости стоял невообразимый. Голоса мятежников раздавались все громче и громче. Толпы людей метались от одних крепостных ворот к другим.

Подложная царская грамота лежала на помосте, и каждый мог подойти к ней, посветить факелом, прочесть. Тем, которые не учены были грамоте, читал Санька Дементьев «не больно торопливо». Читал он нараспев, с особым прилежанием. Нехорошко Клоков, которому Яковлевы сунули в руки подлинную отписку воеводы Вельяминова, вычитывал ее всем, – вспотел, охрип. Голоса загудели еще громче, когда было объявлено, что Татаринов о беспошлинной торговле не все сказал. Казаки с саблями кружились возле Татаринова – острили языки, пожирали его злыми глазами. Он же стоял и который раз слушал грамоту. Скулы его вздрагивали, а глаза горели такими яркими огнями, словно хотели пожечь все в крепости.

– Неслыханная ложь! – говорил Татаринов окружав­шим его. – Зовите дьяка Гришку Нечаева, он непременно разберется, подлинная ли это грамота или подложная.

Но Гришка Нечаев с вечера отпущен был от дел полко­вой канцелярии, поплыл спокойно в широкое гирло Дона на легком стружке половить стерлядок и осетриков. Ухи давно не ел. Кинулись искать Серапиона – попа черного, сбежавшего из Астрахани. Нигде не могут его найти, как в воду канул! А Серапион не только в царских грамотах разбирался, любую, самую замысловатую, подделать мог. Подделывал он и воеводские, и литовские, и польские грамоты. «Не он ли и эту подделал?» – думал Татаринов, не сомневаясь, что «грамота сия подделана».

Бегали-бегали с факелами и нашли Серапиона у одной молодки в избе, примостившейся на высокой круче. Серапион был пьян. Привели попа к помосту. Стоит высокий, широкобрюхий, чрево поглаживает, в толк не возьмет, с чего бы шум такой великий, беготня, трескотня да крик такой.

– Глянь-ка на грамоту, – грозно сказал Татаринов, – царская она или не царская. Солжешь – сниму своей саблей голову. Не солжешь – отдам тебе любую половину царских подарков.

Сторонники Яковлевых кричали:

– Нашел кому поверить! Пьянчуге Серапиону. Но давайте ему грамоты. Ему ли в нашем деле разбираться…

Но другие настояли дать ему грамоту.

– Тут трудно солгать, – медленно и осторожно сказал Серапион, долго и внимательно разглядывая грамоту… – А еще труднее, братцы казаки и атаманы, правду сказать. Ежели она подделана каким человеком, то больно тонко, с умом сделана и с умыслом превеликим. А ежели она, грамота сия, – тараща глаза в грамоту, юлил поп, – то… А ежели она… Ей-богу, чисто смастерена. Мне такой и в два месяца не смастерить… Гм! А ежели она…