Она обрушилась настолько внезапно, что отдавала неправдоподобием. Семь лет, с младшей роты корпуса, Ливитин привык слышать это бряцающее слово, так что оно потеряло свой первородный смысл, как теряет его любое слово, если его повторить вслух сто - двести раз подряд. Самые орудия, из которых он стрелял по парусиновым щитам, были инструментом военным, как и сам лейтенант. Война вросла в его жизнь прочным и осознанным оправданием его существования. И тем не менее последние дни казались нереальным бредом, чьей-то дурной шуткой. Эти дни требовали о чем-то всерьез подумать, что-то решить, как-то оторваться от созерцания мучительного своего романа с Ириной, вообще - взглянуть вокруг и, значит, потерять уравновешенность. Привычная ирония и великолепный цинизм были неуместны: кто-то негодовал; кто-то плакал; кто-то трепетал; кто-то рвался в бой. Все это казалось нереальным. И только ноготь, сломанный нечаянно утром на мачте, был реальностью; розовый эпидермис ногтевого ложа (с самого рождения не обнажавшийся), чувствовал решительно всякое прикосновение и поминутно напоминал о беспокойном слове "война".

И так же, как нельзя приставить отломившийся кусок ногтя и прикрыть им слишком чувствительное место, - нельзя было вернуть мирные дни и спокойную стрельбу по парусиновому щиту. Лейтенантская жизнь, вместе с историей мира, была круто сломана и повернута в неизвестную сторону. В свежем надломе дней ясно и холодно проглядывала смерть. Не страх перед ней был неприятен, - он не был еще ощутим во всей этой нереальности, - неприятно было убегающее, никак не уловимое сознание, что необходимо поскорей, пока есть время, что-то успеть. Успеть понять, успеть что-то решить, - вообще успеть сделать что-то непривычное, неизвестное, но обязательное.

Смерть ждала в западной части Финского залива. Лейтенанту Ливитину, как и большинству других офицеров "Генералиссимуса", первый бой не представлялся победой. Силы были слишком неравны: три наших линейных корабля (из которых два - "Цесаревич" и "Слава" - были музейными памятниками Цусимы) против эскадры новейших германских дредноутов, стреляющих на милю дальше наших! Было ясно, что в первые же часы войны весь огромный флот Германии ринется в Финский залив, чтобы одним ударом покончить с русским, не дожидаясь ввода в строй дредноутов, пятый год достраивающихся в Петербурге. Дурак стал бы этого ждать!

Англия - вот кто был бы спасителем русского флота! Англия, владычица морей, которой достаточно пошевелить на Спитхэдском рейде орудиями своих дредноутов и линейных крейсеров, чтобы германский флот круто положил руля и заторопился бы в Северное море охранять от них западное побережье. Англия, лютая мечта Генмора*, не имеющего права числить ее в своих планах союзницей! Англия, благословенное имя, звучащее в кают-компаниях последней надеждой и исступленной верой в чудо!..

______________

* Генеральный морской штаб - высшее оперативное управление царского флота.

Англия выжидала, попыхивая на рейдах дымом своих дредноутов, как гигантской трубкой, воткнутой в угол молчаливого рта. Газеты извивались берестой на огне, разгадывая это молчание. Где-то в невидных флоту кабинетах лились униженные обещания, мольбы, благородные жесты, подкупы. Англия молчала - и это молчание означало пока что гибель "Генералиссимуса" в первые часы войны.

Он собирался выйти к центральному заграждению, походить возле него, выжидая немецкий флот, - и потом уйти в воду, стреляя до того момента, пока вода эта не хлынет в амбразуры последней стреляющей башни. Именно так представляли себе этот первый и последний бой надвигающейся войны офицеры "Генералиссимуса": одни - с горькой иронией, другие - в романтическом самоутешении. Прекрасная гибель, кровавая горечь славы, мраморные доски в церкви Морского корпуса, георгиевские ленточки вокруг портретов в "Огоньке" и слово "герой", переходящее в потомство.

Англия молчала. Умереть с криком "ура" на восторженных устах было глупо, но, к несчастью, необходимо. Однако это было приемлемо для зеленых мичманов, вроде Мишеньки Гудкова, а лейтенант Ливитин вышел уже из возраста, когда со вкусом умирают за собственную глупость. Что же, час пробил. Пора расплачиваться за великолепные годы смотров и парадов, за спокойный обман самого себя, России и флота. Умереть было необходимо, - так же как проигравшемуся кавалергарду, подписавшему фальшивый вексель, бывает необходимо пустить пулю в лоб.

Поэтому все стало новым и неожиданным, как для человека, внезапно получившего диагноз: последняя стадия туберкулеза. Необходимая смерть стала между лейтенантом Ливитиным и жизнью косым и холодным зеркалом, отражая знакомые вещи в незнакомом ракурсе.

И сейчас, всматриваясь в Козлова, лейтенант Ливитин вдруг обнаружил перед собой не удобное дополнение к удобной каюте - вестового, исправную лакейскую машину, - а нечто неожиданное, удивляюще-новое. Розы, Ирина, уютная квартира на Мюндгатан, 7, хорошенькая Саша в крахмальном чепчике были сближающими понятиями. Ирине - розы, а Саше - что?.. Лейтенант усмехнулся своим мыслям.

- А как ты о войне понимаешь, Козлов? - спросил он с участием. - Может, не сегодня завтра в бою будем?

- Это как прикажут, вашскородь, - уклончиво ответил тот, расправляя свежий китель.

- Сашу-то свою видел? Плачет?

- Известно... Барыня говорит, поставь розы в воду, а она ревет в передник. Я уж сам поставил, барыня даже смеялись...

- А тебе жалко?

- Кого, вашскородь?

- Ну, Сашу... или себя...

Козлов промолчал.

- Не горюй! Первый бой все покажет. Живы будем, я вас сразу перевенчаю и отпуск устрою!

- Покорнейше благодарю, вашскородь. Запонки извольте.

- Поживем еще, Козлов! - сказал лейтенант ненатурально бодро. - Чарку выпей за мое здоровье.

- Покорнейше благодарю, вашскородь, - ответил Козлов тем же тоном, которым он благодарил за свадьбу, и вдруг, помявшись немного, спросил, смущаясь: - А может, пронесет, вашскородь?.. Войны ж еще не объявляли, может, его пугнуть - притихнет?

- Кого его?

- А шведа.

- Почему шведа?

- На баке говорили - Швеция задирает. Австрия, мол, на суше, а на море - Швеция. Будто бы ей Финляндия занадобилась.

Ливитину стало вдруг нестерпимо скучно: теперь этот тоже задавал осточертевший и в кают-компании вопрос: с кем война? Но если там, споря, ссылались на политику, на экономику, на различные исторические "тяги" и на авторитет Генерального морского штаба, считавшего Швецию в числе обязательных противников, то Козлову надо было что-то сказать просто и отчетливо. Сказать же было нечего, и Ливитин загородился вопросом же:

- А тебе что - воевать неохота?

- Какая ж охота, вашскородь! - искренне сказал Козлов. - Одно разорение!

Лейтенант поднял брови.

- Почему разорение? Наоборот, морское* всю зиму получать будешь.

______________

* Морское довольствие - прибавка к жалованью за время, когда корабль числится в кампании (на Балтике - обычно с мая по ноябрь).

- Хозяйству разорение, вашскородь, - вдумчиво объяснился Козлов. - С японской едва на ноги стали, а тут - лошадей заберут, это уж обязательно... Брат, скажем, уйдет, ему год до призыва остался. Так у нас очень все хорошо выходило: ему в солдаты идти, а я бы как раз со службы пришел...

Ливитин удивился не на шутку. Четвертый год жил он с Козловым и полагал, что Козлову эта наладившаяся и спокойная совместная жизнь была так же удобна, как и ему самому. Было совершенно естественно, что Козлов останется или на сверхсрочную, чтобы переходить с ним с корабля на корабль, или в качестве лакея на береговой квартире с Ириной Александровной и Сашей-женой. И вдруг оказывается, что Козлов, несмотря на хорошенькую Сашу (приспособленную лейтенантом в качестве мертвого якоря, удерживающего Козлова в доме), имеет свои собственные планы и что крестьянские наклонности никак не были преодолены ни флотом, ни городом, ни Сашей. Несомненно, что это был человек - с особой, своей жизнью, непонятной и, вероятно, сложной и с ясным наличием свободной воли. Этому открытию, разрушающему удобные и спокойные иллюзии, Ливитин был также обязан нависшей над головами обоих войне.