В яме, в кустах вербы, начинается великий и богатый пир. Всего хватает досыта, даже остается. Излишки добычи ребята прячут в лопухи, в поленницу дров, в крапиву, куда не догадается во всю жизнь заглянуть ничей любопытный глаз, кроме собственного...

Мать прибегала утром с поля, когда Шурка только вставал с постели, а Ванятка еще спал в зыбке. Веселая и румяная, мамка пахла росистой травой и солнышком. На мокром подоткнутом подоле юбки, на голых коричневых икрах белели приставшие лепестки ромашки, зеленели крестики листьев.

- Выспался досыта? Ванюшка без меня не орал? - спрашивала мать, лаская мимоходом шершавой холодной ладонью Шуркину голову и озаряя теплым поднебесным блеском глаз. - На гостинчика! - совала она принесенную веточку спелого гонобобеля или черники. - Умывайся скорей, луку мне из загороды* припаси. Я вас седня пирожками побалую... Да не выдергивай луковиц, по перышку щипли!

Вся изба оживала. Хлопала дверь, скрипели половицы в сенях, звонко ворочались на кухне ведра и горшки. Огонек-баловник начинал плясать в печи, выглядывал вместе с дымом из устья, норовя выпрыгнуть на шесток.

Мать клюкой поправляла дрова, легко задвигала в печь трехведерный чугун с водой, снимала с полатей опару.

Шурка забирался с ногами на лавку, помогал матери крошить лук, скоблить желто-розовую, похожую на пасхальные яйца, скороспелую картошку, с удовольствием смотрел, как быстро и неслышно управляется мать у печки. Она делала сразу десять дел: двигая смуглыми с ямочками, локтями, раскатывала из ржаного теста лепешки, начиняла их луком и загибала в пирожки, калила на углях сковородку, подметала пол, перетирала посуду, и у нее еще оставалось время мурлыкать песенку, разговаривать с Шуркой. Она все видела и за всем поспевала. Выхватывала из печи голой рукой, без тряпки, кринку с готовым убежать молоком. Дуя на обожженные пальцы, снимала ложкой с каши и супа пенки, чуть они появлялись. Поворачивала кончиком ножа пирожок на шипящей сковороде.

- Ешь, пока горячий, - шлепала она на стол перед Шуркой золотистый, в масленой пене, пирожок, а себе отламывала попробовать крохотный кусочек, бросала в рот. - В самый аккурат лук посолила... - И бежала на двор поить теленка, кормить цыплят.

С тех пор как приехал отец, будто вторая пара рук выросла у мамки. Так и горело все у нее, точно само делалось. Она и одевалась наряднее, песен больше пела, реже замахивалась на Шурку, хотя и было за что. С бабами и мужиками мать смеялась, как молодуха.

И все-то ей удавалось, что она задумывала: и заварной хлеб с изюминками темных сухарных крошек, сладкий, как коврижка; и новая рубашка Ванятке, скроенная невесть когда из лоскутка коленкора; и цыплята: "Гляди, какое удивление, - из девяти один петушок всего оказался, и резать не будем, пускай с молодками гуляет". И многое другое, обычное, пустяковое, которого даже Шурка не замечал, радовало мамку.

- Слава тебе господи, как хорошо! - говорила она, крестясь. - Царица небесная, лучше и не надо.

Отец приходил с покоса к чаю. Он тоже приносил Шурке и Ванятке по пучку синего гонобобеля и крупной лесной земляники. Ставил за крыльцо косу и брусочницу, снимал с пояса берестяной налопаточник, в котором торчал, как кинжал в ножнах, оселок. Отец разувался, сидя на ступеньке, шевеля белыми пальцами, и сдирал линялую, потную рубаху, выворачивая ее от нетерпения на исподнюю сторону. Тотчас появлялись ведро свежей колодезной воды, чистое полотенце, питерское мыло. Шурка не позволял матери, сам поливал ковшом отцу.

С наслаждением пожимая лопатками, отец рычал и фыркал:

- Ур-р-р... важно! Лей - не жалей, этого добра в колодце много. А ну, махни прямо из ведра разок... Фу-у-у! - Отряхиваясь, крепко растирая грудь полотенцем, довольно заключал: - Хоть опять коси. Вода, брат, пречудесно сил прибавляет.

- Тятя, гонобобель в сече брал? Усине*, да? - выпытывал Шурка, поедая веточку за веточкой. - Когда по ягоды пойдем? Ты обещал.

- По ягоды мамку как-нибудь утречком отправим. А мы с тобой в Заполе закатимся за грибами... Белые должны родиться.

- В воскресенье?

- Необязательно. Выберем денек посвободней - и пойдем.

Он шибко шел в избу и с порога, окинув взглядом стол с грудой горячих пирожков, плошку дымящейся пшенной каши, самовар, улыбался, раздувая усы.

- А, готово!.. Давайте поскорее завтракать.

За чаем, поспешно вычищая плошку куском хлеба, облизываясь, отец непременно делился опасениями:

- Не успеем, кажись, ноне высушить сено. От Волги так и заносит тучу.

- Бог даст, управимся, - отвечала с надеждой мать. - Такого лета и не запомню. Помочит и высушит. Благодать стоит, слава тебе...

- От этой благодати у нас клевер сопрел, - ворчал отец, сильно двигая челюстями и бровями.

- Ничего, корова зимой поди как съест, за милую душу. Она у меня солощая*, Красуля.

- В хозяйку, - усмехался невольно отец.

Мать вторила ему, заливаясь смехом и румянцем, и подсовывала поджаристый, самый аппетитный пирожок.

- Попробуй. Вроде удались... с лучком.

Они мало спорили и никогда между собой не ругались. Мать не то чтобы уступала, а как-то умела незаметно, двумя-тремя вовремя оброненными словами успокоить раздражительного, постоянно всего опасавшегося, видевшего во всем плохое отца. Ее вера в удачу, в доброе и хорошее была неистощима.

И если она все-таки ошибалась и в полдень сухое сено грозил замочить на гумне дождь, мать, тихо вздыхая, только прибавляла усердия.

Шурка боялся и любил тревожные минуты, когда, неизвестно откуда взявшись, лиловая дерюга вдруг завешивала полнеба и мужики с бабами, выскочив из изб, задирая головы, перекликаясь, бежали на гумно.

Шурка хватал свои грабельки и летел на помощь матери и отцу.

Сено поспешно заваливали в высокие, с гребнями белоуса, шумящие валы. Мать проделывала это с необыкновенной быстротой и ловкостью. Пружинисто сгибаясь и выпрямляясь, далеко выкидывая грабли, она рывком, на себя, набирала сенную, все увеличивающуюся волну, и та с шорохом обрушивалась на нее; мать поддавала граблями, ногой, всем своим напряженным телом, чтобы волна катилась дальше и выше. Отец, идя следом, торопливо сбивал сено в плотную тяжелую гряду, называемую набором. Концом граблей, поставленных набок, как крюком, поддевал за верхушку, свободной левой рукой прихватывал низ набора, вскидывал зеленую стену на плечо, бежал в сарай и сваливал ношу как попало.

Туча надвигалась на солнце, и оно, словно тоже торопясь, заливало напоследок все окрест нестерпимым огнем и блеском, как это всегда бывает перед дождем. Еще острей и слаще пахло сеном, нечем было дышать.

Разинув рот, обливаясь потом, Шурка пробовал, как отец, таскать сено охапками, но мелкий белоус рассыпался у него на полдороге, никак не удавалось донести его до сарая. Тогда Шурка принимался подсоблять матери, но и вал у него выходил жидкий, как кишка.

- Не мешай, - говорила, запыхавшись, мать. - Загребай за отцом.

Это было по плечу Шурке. Частые, острые грабельки его подбирали каждую травинку, вычесывали сенную труху. Он старался изо всех сил, испуганно и весело поглядывая на небо.

Вот солнце прощально кинуло из-под края тучи ослепительно голубой, переломленный надвое пучок коротких лучей, и лиловый душный сумрак пополз по гуменнику. Ветер шевельнул, взъерошил седые гребни валов и затих. Появились стрижи и ласточки. Почти касаясь земли крыльями, взлетая и падая, они чертили неподвижный воздух черными молниями.

Еще торопливей, рысью, забегал отец по гумну с наборами сена.

- Говорил, пропадет... Так и есть, сгниет подчистую! А-ах! Тьфу! бормотал и бранился он.

- Господи, потерпи одну, самую малую минуточку, - молилась шепотом мать. - Дай убраться с добром!

Бросив грабли, она руками хватала сено и, окунувшись в него с головой, двигалась по гуменнику живой копной, оставляя за собой крутящуюся дымную дорожку осоки и белоуса.

- Откуда и взялась туча - неведомо... - приговаривала она. Придержать бы ее, окаянную, за хвост!