— Что ж, спасибо, — сказал Александр, не испытывая облегчения, а чувствуя, что какая-то неподчиненная ему сила уже не один день управляет им, как во сне, и он теперь почти не способен сопротивляться ей. Колючая зыбь озноба проходила по его спине, время от времени-шершавым огнем охватывало руку от пальцев до плеча, во рту было сухо.
Глава девятая
За окном горел солнечный день.
Во дворе на стройке рабочие в пропотевших майках, как сонные, носили кирпичи. Повсюду жаркий блеск августовского зноя, на низкой крыше гаража, на асфальте двора, на железной бочке под водосточной трубой — везде пекло и духота. Молоденький рабочий, оголенный до пояса, отошел от стройки в тень липы и, запрокинув голову, стая жадно пить из носика чайника, вода лилась на его голый живот, он вытирал ее локтем.
— Денек будет адский, — говорил Максим, двигаясь около верстака. — Пустыня Сахара поменялась местом с Москвой. Сейчас бы залезть по горло в воду, пить пиво и не вылезать до вечера!
Он сноровисто работал рубанком, отделывая доску для подрамника, кудрявые стружки сыпались под ноги, он с сочным хрустом ступал по ним, запах свежего дерева, сладкого скипидара распространялся в мастерской, напоминая Александру какой-то лесок на Украине, синеву меж деревьев, пахучую траву, где он лежал на спине, глядя на высокие дымки облаков. А может, в Германии это было, в мае сорок пятого? Или на даче под Москвой до войны?
«Не бред ли это начинается?»
Он полулежал на диване, не произнося ни слова, курил, а вкус папиросы был железисто-горьким, каждая затяжка отдавалась болью в виске, — о, как надо было бы с отвращением бросить папиросу, закрыть глаза, чтобы хоть на время забыть это душное беспокойство о матери, эту мучительную неопределенность своего положения, всасывающего его как вязкой тиной.
— Что ты сказал? — спросил он, неясно расслышав голос Максима, и швырнул папиросу в ведро с водой, переспросил:
— Ты, кажется, что-то… о немцах?
Максим помахал рубанком в направлении окна.
— Яговорю: пленных немцев на работу привезли. Вон, полюбуйся.
— Пленные немцы? Откуда они в Москве?
— А ты их в первый раз видишь?
Александр подошел к окну и прижмурился: подоконник, залитый солнцем, слепил глаза. Грузовик с откидным задним бортом, загруженный досками, стоял справа от стройки, два человека, это и были немцы в своей зеленой, выгоревшей до сероватого цвета форме, в порыжевших каскетках, в потертых сапогах, сгружали доски, клали их аккуратным штабелем на землю. Шофер, жилистый, с сержантскими усами мужичок, в поношенной гимнастерке без ремня, помогал им сверху, подавая доски, командовал сипловатым тенором:
— Шнель, шнель, ребятки! Доски носить — не шнапс пить!
Немцы благодушно принимали его подбадривающие команды, и один из них, сутулый, пожилой, отзывался, казалось, охотливо:
— Водка тринкен! Карашо! Данке! Спасибо! Карашо!
— Какие милые ребята, просто золото, друзья закадычные, — сказал Александр. — Когда берешь вот какого-нибудь такого «языка» — зверь, волк, зубами в горло бы вцепился. А когда притащишь его к нам в тыл, становится овечкой, и сплошное блеяние: «Гитлер капут», «карашо».
— Ну, наши тоже не все герои, — возразил Максим. — А сволочь генерал Власов сдался и служил немцам.
— И это верно, — проговорил Александр и с преодолением и вместе с желанием взглянуть вблизи на тех, кого не раз пришлось касаться собственными руками, чей запах помнил (запах пота, смешанного с химической сладковатостью солдатского одеколона), неожиданно добавил: — Интересно, что это за викинги? В общем-то, солдаты они были настоящие, воевать умели. Может, поговорим с ними? Интересно, как сейчас они? Правду не скажут, но все-таки…
— Ты говоришь по-немецки?
— Немного.
— А что — пошли, любопытно даже! — Максим всей грудью выдул остатки стружек из рубанка, поставил его на верстак, энергично выщелкнул из пачки папиросу. — Мне эта мысль в голову не приходила.
Солнце с беспощадностью предобеденного часа горячо припекало двор, над асфальтом змеисто дрожал стеклянный парок, и в этом пекле лишь напоминанием прохлады звенела о железо струя брандспойта в гараже, а когда проходили мимо его раскрытых дверей, дохнуло маслом, обдало тёплой водяной пылью. Они подошли к стройке, где пленные немцы выгружали из машины доски, ровно укладывая их одна к одной, под добродушные подбадривания шофера:
— Давай, немчишки, давай, шнель! У нас хлеб не даром, как и у вас! Кто не работает, тот не ест! Нихт кушает, ежели не работает! Гут?
— Я, я, клеп, — отвечал сутулый пожилой немец подобострастно-отзывчиво. — Арбайтен карашо! Гут!
Он, видимо, понимал незлобивые покрикивания шофера и, поддерживая добрые отношения, откликался на них, в то время как второй немец, смуглолицый, не отвечал ничего, работал, как немой, нелюдимо не замечая никого вокруг.
— Привет, — сказал Александр, сделав шоферу знак здоровой рукой, нечто вроде козыряния. — Устрой перекур пленным, земляк. Ты прав: на русской жаре план выполнять — не дрова рубить. А с твоего разрешения я угощу их папиросами… Идет?
Глупее фразы невозможно было придумать, но шофер смахнул пот со скуластенького лица, сообразительными глазами сверху вниз скользнул по фигуре Александра, на секунду оценивающе ощупал взглядом его ордена, забинтованную руку и спрыгнул на землю, стукнув в асфальт растоптанными «кирзачами», крепенький, должно быть, расторопный сержант из фронтовых шоферов, подвозивших боеприпасы на передовую.
— А почему не покурить? Возражениев нет! Курить — не дрова рубить! — одобрил он, похохатывая, и скомандовал немцам: — Хальт! Раухен! Гут!
По этой команде немцы моментально прекратили работу, с субординационной предупредительностью выпрямились подле досок, при виде Александра выказывая солдатскую выправку, вероятно, по орденам, по кителю угадав в нем офицера.
— Гутен таг, — кивнул Александр, спешно вспоминая немецкие слова, оставшиеся от школы и от примитивного общения на фронте с захваченными «языками». — Неймен зи плац. Битте, раухен. Битте, папиросен.
Немцы не садились и не притрагивались к пачке предлагаемых папирос. Они не отводили глаз от его забинтованной руки, в глазах их было выражение почтительного сочувствия. Максим сказал:
— Вышколенные ребята.
— Садись, садись, перекур, говорят! Русского языка не понимаете, гансики? Орднунг ист орднунг. Порядок. Бери папиросы, ежели угощают. Битте, хрените, данке, хренанке! — покрикивал шофер, по приятельски моргая немцам, и бесцеремонно вытянул ногтями папиросу из пачки Александра, следом потянулись к папиросам и пленные. — Человеческое отношение понимать надо! — продолжал он задушевно. — Не хухры-мухры! Эти не как вы нас в лагерях гноили! Мы — люди добрые, незлые!
— Подождите со своей добротой, — возмутился Максим. — Знаете, слюнявую доброту к чертям собачьим! Нам поговорить с ними надо!
— Не серчай, парень, на дыбки не вставай, я-то свой никак.
— Зетцен зи, битте, камараден. Садитесь, пожалуйста, камарады, — приказал Александр ровным голосом.
Немцы наконец сели на доски, и Александр, для удобства разговора устроившись напротив, спросил, подыскивая некогда заученные фразы:
— Ви гейт ее? (Как поживаете?) Антвортен зи курц. (Отвечайте коротко.)
Не отвечая, пожилой, вялоглазый немец курил, горбя спину, его по-гусиному длинная шея, поросшая волосами, желтое продолговатое лицо были унылыми, как у человека, снедаемого тоской; в нем, видно, гнездилась то ли изгрызающая его болезнь, то ли тоска по дому, по семье, по свободе — все проступало в облике этого нездорового, крайне уставшего человека.
«Есть ли смысл с ним говорить? — засомневался Александр. — От таких „языков“ не было проку. Где воевал вот этот второй немец, смуглый, плечистый?» И Александр спросил его:
— Дранг нах Москау?
— Наин. Нихт ферштеен. Не понимайт, — четко ответил смуглый и жадно затянулся, задержал дым в выпуклой груди.