Изменить стиль страницы

И Александр, наблюдая за полубезумием Логачева во время пожара, спрашивал самого себя с сомнением: неужели пожар, погубивший дорогих голубей, вызывал такое чувство у этого грубого матершинника, мрачноватого пехотинца с рыжеватыми щетинистыми усами? Про себя Александр знал и в школьную пору, какое счастливое, щекочущее радостью ощущение возникало порой при виде гуляния по приполку нагульника голубей, то ли аккуратно чистящих перья, то ли, в любовной истоме надувая зоб, танцующих перед голубками, то ли с оглушительным треском крыльев белой вьюгой поднятых над двором в летнюю синеву. Стая, купаясь в теплом воздухе, ходила кругами, круто подымалась к зениту, затем плавно снижалась, затем из ее середины отрывался и акробатическими кувырками начинал падать, сверкая белизной, показывая свое смелое озорство, первый турман, потом второй, оба они почти одновременно заканчивали падение к земле, лодочками расправляли крылья, пронизанные солнцем, делали круг над двором и снова взмывали вверх, присоединялись к стае, чтобы продолжать озорную игру в синем солнечном пространстве.

Да, Александр мог понять эту похожую на страсть любовь к голубям, но злобное отчаяние Логачева, его слезы, его рыдания потерявшего над собою волю человека все-таки раздражали его как слабость, как мужская истерика; это дикое состояние Логачева хотелось оправдать его контузией, выплески которой были замечены и в пивной Ираиды, и на вечере у Людмилы.

Во всем деревянном домике, в глубине двора на Малой Татарской, где жил Кирюшкин, было тихо, ни звука не доносилось с улицы.

Все молчали, сидя за столом в небольшой комнате с плотно зашторенными окнами, уютной от кафельной голландки в углу, тесной от двух старинных книжных шкафов, поблескивающих сквозь стекла корешками книг, что удивило Александра, хотя уже известно ему было от Кирюшкина, что отец его, умерший перед самой войной, преподавал математику в институте, мать с сестрой в сорок первом году, когда начались бомбежки, эвакуировалась в Оренбург, там вышла замуж, свободную их однокомнатную квартиру заселили многосемейные соседи, живущие в другой половине дома. Однако занятую жилплощадь соседи безропотно освободили, как только появился Кирюшкин, демобилизованный после госпиталя, в чисто выстиранной гимнастерке, высокий, сияющий начищенными орденами, с левой рукой на перевязи и сказал твердо: «Скандалов не люблю. Квартира моя. Спасибо за сохраненную мебель. Три часа на переселение. Останемся добрыми соседями».

«Любопытно, что за книги у него в шкафах?» — намереваясь спросить, пока все молчали, подумал Александр, но тишину прервал голос Кирюшкина:

— Так что же, братцы, как жить будем дальше? Вчера ночью нас, как цыплят, накрыли большой шапкой! Не сомневаюсь, начала войну банда Лесика. Случайность и совпадения исключаю. Так какие будут мысли, братцы? Капитулировать перед зацепской воровской шпаной или начинать ответные действия? Или придерживаться мнения всех осторожных: уживайся, чтобы жить?

Все глядели на Кирюшкина, придавленные его недобро обещающим голосом, и Кирюшкин неторопливо обвел всех своим дерзким холодным взглядом, в ожидании забарабанил по столу, выбивая какой-то ритм, похожий на галоп. Логачев, напрягая желваки, шумно задышав носом, протянул корявую руку к бутылке, но Кирюшкин произнес внушительно: «После», — и Логачев, насупленный, отдернул руку, подчиняясь безропотно. Твердохлебов сочувственно вздохнул, потер крепкую, подстриженную под боксера голову и вскинул вслушивающиеся глаза на Кирюшкина, продолжавшего в выжидательном раздумье выбивать ритм на столе. Эльдар сидел рядом с Билибиным, сдавив кулачками подбородок; его длинные волосы свисали вдоль щек, и в узеньком грустном лице его проглядывало что-то беззащитное. В нем не было недавно живой веселости, когда на вечеринке он ухаживал за Нинель, и не было той взъерошенности, когда он защищал фронтовиков в разговоре с ней. Эльдар изредка косился на Билибина. Он опустил голову, погруженный в самого себя, время от времени его рот кривила нервная зевота, и красноватые шрамы ожогов, не прикрытые бородой, некрасиво искривлялись по щекам, на миг старили его лицо. Это несообразное неудержимое зевание выдавало его внутреннее напряжение, он думал о чем-то, может быть, ища и не находя выхода из того, что случилось сегодня со всеми.

«Это случилось и со мной, — говорил себе Александр, слыша галоп, выбиваемый по столу Кирюшкиным. — Я уже с ними… И кажется, они привыкли ко мне».

— Ну? — резко произнес Кирюшкин, прекратив выстукивать галоп. — Начнем. Какие у кого соображения будут? Давай, Роман, что соображаешь по поводу всей этой б… похабщины?

Билибин дернул головой от прямого вопроса, обращенного первым к нему, сказал глуховато:

— Каждый за себя, Бог за всех. Благословясь…

— Чушь гороховая! — прервал Кирюшкин. — Ко всем хренам монашеские сказки! Один за всех и все за одного — этот девиз я принимаю!

— Не так понял, Аркаша, — смутился Билибин. — Все свершается под знаком Божьим. А может, по велению судьбы…

— Ну что за хреновину ты городишь! — воскликнул Кирюшкин. — А явный поджог и пожар — под знаком Божьим? По велению судьбы?

— Может быть, мы в чем-то заслуживаем наказания.

Тут разом очнулся и, казалось, подкинутый дикой силой вскочил, качнув коленями стол, Логачев, он тяжело водил яростными глазами, с перехваченным горлом подыскивая слова:

— Ты как мог… так? Сказать так? У тебя что… за мысли? Какая судьба? Выходит, Бог… Голубей… наказали, голубей… невинных… по велению?

— Ты что молотишь, очумел?

Кирюшкин хлопнул ладонью по столу.

— Сядь, Гришуня, подожди! Так что же, Роман, значит, ты и в танке горел по велению Божьему?

— Может быть, — не возразил Билибин, моргая красными безресничными веками, и договорил уже тверже: — Но Бог и спас. Живу и дышу, хоть и изуродованный, живу, хоть и инвалидом…

Кирюшкин жестко поправил его:

— Инвалид — тот, у кого родины нет, а не руки или ноги… Это еще не понял? Ладно. Хватит о Боге. Что предлагаешь, Роман, — не ясно, туманно? Надеюсь, ты не против мужского закона: зуб за зуб? Впрочем, это закон и солдатский.

— Я подчиняюсь тебе, Аркаша, — ответил Билибин с сумрачной покорностью. — Ты капитан, я сержант, мой опыт по сравнению с твоим — кутенок. Решай… Только в Евангелии не так… «Какою мерою мерите, и вам будет мерить». Это в Нагорной проповеди.

— Почти совпадает, — сказал Кирюшкин.

— Решать-то что? — скрипнул зубами Логачев, уперев кулаки в колена. — Я сам придушу воровскую падлу своими руками, задавлю без всяких яких!.. Кроме Лесика, никто такую сволочную подлость не сделал бы. Он ведь из меня все нутро вынул, он душу мою сжег, а не голубей моих невиноватых… Он навроде детишек маленьких в сарае сжег, как фашист треклятый. Чего тут много решать, Аркадий? Я его на себя возьму, вон Михаил поможет… Вдвоем рассчитаемся. Я из него клюквенный сок выпущу. Ежели до смерти не убью, калекой или контуженым сделаю, на всю жизнь поносом изойдет, заикаться будет. Ежели жив останется…

— Сполна смертный приговор заслужил, фашист, — загудел круглым голосом Твердохлебов. — Придавить его — и меньше ворья вонючего на земле будет. На кого он лапу поднял? На нас, стало быть, на фронтовиков? Всю войну в ординарцах кантовался…

— А ты как соображаешь по этому делу, Эльдар? — сухо спросил Кирюшкин.

Эльдар выдавил слабым, перегоревшим шепотом:

— Безумие. Разве вы точно уверены, что пожар Лесик устроил? А если не он? И вы что — избить или укокошить его хотите? А если не он? Господи, дай мне остановиться… — тридцатый стих двадцать третьей главы Корана, — забормотал он. — Аркадий, я, наверно, непозволительно глуп, но у нас нет доказательств, что это Лесик. Нет-нет, Гришуня. Нет-нет, Миша, — заторопился он, отрицательно мотая по плечам волосами. — Я не хочу, я против всякой крови…

— Вот санинструктор гороховый, — выругался Логачев, втискивая кулаки в колени. — На войне только и знал, что раны перевязывал да, видать, причитал по убитым, как баба.