Теперь Куликовский стоял бледный как полотно. Этого он не ожидал.

Прошло полминуты томительного молчания.

- Ну, Куликовский?

Продолжать молчание - значило сознаться. И Куликовский сказал. Худшее из того, что мог сказать!

- Ничего ни у кого я не брал! И если вы будете слушать всяких ненормальных...

Грозный гул не дал ему договорить. Если бы Куликовский хотел нарочно восстановить против себя весь комсомольский коллектив цеха, он не мог бы найти более верного способа, чем оскорбить Валю Тарасенко.

Глаза Вали засверкали гневом, и страшен был гнев бессильной высказаться девушки! Губы ее зашевелились, точно она надеялась заговорить, потом она заплакала громко и горько и, закрыв лицо руками, побежала к двери. Девушки остановили и окружили ее.

В ту же секунду перед Куликовским вырос коренастый Виктор Житков. Лицо его было искажено такой злобой, что Куликовский в страхе отшатнулся. Татарчук успел схватить и оттащить тяжело дышавшего Житкова.

- Брось, Витька!..

Звон стакана был не в силах восстановить порядок. Председатель забарабанил кулаком по столу.

- Товарищи, спокойно!.. Спокойствие, товарищи!.. Слово для сообщения имеет Веретенников.

Постепенно наступила тишина, прерываемая всхлипываниями Вали.

- Куликовский говорит, что не крал резцов, но Валя Тарасенко была не одна в цехе. Около четвертого нового станка находился инженер Назаров, тот, что приехал из Москвы... Он ждал монтажников, а Куликовский из-за станков его не заметил. Назаров тоже видел, как Куликовский открыл ящик Карасева и что-то оттуда взял. Потом Куликовский прошел к болторезным станкам, туда, где стоит большой фикус в кадке и начал что-то закапывать в кадку. Когда Куликовский ушел, Назаров немедленно сообщил об этом мастеру смены коммунисту Ордынцеву. Они вдвоем осмотрели землю в кадке. В одном месте она оказалась взрыхленной. Они раскопали ямку и нашли... вот это.

Веретенников положил на стол тяжело звякнувший газетный сверток.

- Посмотри, Карасев, это твои резцы? Карасев подошел к столу. Конечно, это его резцы! Из дорогого сверхтвердого сплава, они были заточены так, как это делал один только Карасев. На них засохла земля.

- Куликовский, зачем ты это сделал?.. В вопросе Леонида было больше горечи, чем негодования, но может быть это-то и вывело из себя Куликовского, выкрикнувшего:

- Тебе какое дело зачем? Ты мне судья, что ли?

- К порядку! Тише!!! Будем слушать объяснения Куликовского или довольно его признания?

- Довольно!

- Нечего слушать!

- Наслушались его, хватит!

- Выгнать!

Бывали в многолюдном цехе неприятности и мелкие и большие, но, чтобы человек, подобрав ключи, украл из шкафа товарища заготовленный им режущий инструмент, - такого не бывало! Да и резцы были не личным карасевским имуществом, а государственным. А чего стоил простой станка? Поступок Куликовского можно было расцепить только как преступление.

- Исключить из комсомола!

- Судить надо!

- Просить директора выгнать с завода и передать дело в суд!

Говорят, и заяц иной раз кусается. Поняв, что пощады не будет, Куликовский обнаглел.

- Чего орете? Не больно вы мне все нужны. Я и сам уйду.

И, действительно, он пошел к двери, но его остановили.

- Не пускайте его одного в цех! Еще какую-нибудь пакость сделает...

- Плевать мне на ваш цех. Мне только свою одежду взять.

- Татарчук, пойди проводи Куликовского да смотри за ним получше!

Так Куликовский ушел с завода. Уходит он и со страниц повести. Признаться, автор рад, что избавился от него. И читатели едва ли останутся в претензии.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Все равно!

1.

Уже четвертый день слушается дело о злоупотреблениях на фабрике "Плюшевая игрушка". Зал наполовину пуст. Даже завсегдатаи суда - публика, падкая на сенсации, - разочарованы. Вместо разоблачения хитроумных многотысячных хищений и красочных описаний кутежей суд кропотливо копается в вопросах технологии. Если бы не строгое официальное обращение "гражданин" и "подсудимый", судебное заседание походило бы на широкое, непомерно затянувшееся производственное совещание. Допрос обвиняемых, а затем свидетелей сводится к подсчету метров, сантиметров, а иногда и миллиметров тканей, к технике покроя заготовок для пошива мишек, котиков, слоников, тигрят, матросиков и танцовщиц. Обвиняемые, все, как один, после каждого вопроса добавляют:

- Все было в порядке: установленный стандарт соблюдался, со стороны контроля претензий не было. Если иногда при раскрое и получались излишки, то они были результатом рационализации...

И снова шел скучный подсчет сантиметров плюша, бархата, шелка, фланели, бумазеи.

Зал, несмотря на середину дня, освещен тусклыми лампами. По окнам непрерывно катятся капли студеного осеннего дождя. Холодно, сыро, неуютно.

На одной из боковых скамей - Лилиан. Она давно уже перестала следить за ходом показаний. Для нее важно одно: там, впереди, в сиреневатом сумраке зала сидит ее отец - самый близкий для нее человек, отдававший ей весь запас любви и (как до ужаса отчетливо понимает она это теперь!) совершавший преступления ради нее... И, что страннее всего, Лилиан пробует найти, но не находит в своем сердце ответной любви к нему. Жалость - есть, но любви - нет...

Сам Сергей Семенович не понимает ни того, что происходит сейчас в зале, ни того, что должна переживать Лилиан. Когда произносятся красивые слова "рационализация", "нововведения", "инициатива", "экономия", он улыбается. Эта улыбка предназначается для Лилиан и означает, что он еще на что-то надеется и хочет, чтобы вместе с ним надеялась она. Он не может понять, что не в словах дело, а в том, что приговор ему уже вынесен. Проходя через коридор, Лилиан слышала, как одна работница говорила:

- Рационализация, экономия! А на проверку - воровство да мошенничество.

Повернувшись и увидев перед собой Лилиан, работница встретилась с ней глазами и... потупилась. Почему? Ведь она была права. Лилиан догадалась: работница пожалела ее, и она, Лилиан, молча приняла эту жалость. И теперь Лилиан сидит под любопытными взглядами всех, выделяясь из массы работниц модным демисезонным пальто и никому не нужной красотой.