- Егор Тимурович! Как же так? Ну нельзя же так грабить людей! Так даже Сталин в 1947 году не делал. Освободили цены - хорошо. Но государство в таком случае обязано проиндексировать и вклады людей в Сбербанке. Ну, в крайнем случае, проиндексировав, заморозить их. Но просто так отнять? Не объяснив ничего и даже не извинившись? Вы понимаете, что вы так всю Россию одним махом из сторонников реформ превращаете в ее противников?

Молчит, сопит, потеет... И всем своим видом выражает всяческое презрение к бестолковым этим "шестидесятникам", которые ничего не понимают и только путаются у серьезных людей под ногами. Или же и того хуже - начинает нести ужас какую ученую околесицу о какой-то там "брутально-экзистенциальной экспоненциальности" и черт знает о чем еще.

- Анатолий Борисович, ну что же вы делаете? Что ж вы Россию-то всю задаром раздаете кому ни попадя? Вы что думаете, люди дураки? И ничего в ваших этих "ваучерах" не поймут?

- Неважно, Николай Петрович! Неважно. Главное - раздать все за год-полтора, чтобы назад возврата не было. А кому раздать, как раздать - это уже вопросы второстепенные.

Или еще:

- Борис Григорьевич! Ну, как же вы так: получается, что у вас никакого другого способа победить инфляцию нет, кроме как не платить никому и ни за что - ни зарплату людям, ни пенсии, ни предприятиям по государственным заказам. На это ведь много ума не надо! Эдак, знаете, и я тоже могу... Это же, простите, уголовщина! Чистой воды уголовщина!

- А вы что предлагаете, профессор? Деньги печатать? А на это, по-вашему, много ума надо? - сказал и победоносно этак смотрит на меня: уел!

- Почему ж только печатать? Вы бы вот хоть водку в бюджет вернули. А то отдали все самогонщикам и контрабандистам, а теперь плачетесь - денег нет...

И так далее, и так далее - результат известен. Как обронил как-то в сердцах академик Леонид Абалкин: "Мамай прошел!". Да хорошо еще, если только прошел и ушел. Сколько там монгольское иго длилось? Двести пятьдесят-триста лет? Не приведи, как говорится, Господь!

Первыми, надо сказать, опомнились зарубежные наставники наших младореформаторов. И быстренько, незаметно так исчезли из поля зрения подальше от греха: мы-де тут ни при чем, это все сами они, русские, виноваты, вот и спрашивайте с них. Честнее всех из них оказался, пожалуй, главный одно время гуру наших преобразователей - профессор Гарвардского университета Джеффри Сакс, признавший во всеуслышание: "Мы положили больного на операционный стол, вскрыли ему грудную клетку... А у него, представьте, оказалась другая анатомия!". Очень скоро к нему присоединился Джозеф Штиглиц первый вице-президент того самого Международного валютного фонда, на который у нас принято сегодня валить все и вся. Ну, а потом пошло-поехало... В 1997 году был даже какой-то короткий период, когда возникло впечатление, что и наши реформаторы, ужаснувшись содеянному, тоже выкинули лозунг: "Ребята, кончай воровать! Пора и о стране подумать". Продолжалось это, однако, недолго - до 17 августа 1998 года. Последствия которого, надо думать, нам придется расхлебывать еще не один десяток лет.

А о моих отношениях с реформаторами лучше всего, по-моему, свидетельствует один небольшой, но в общем-то весьма характерный эпизод. Стокгольмский университет в самом начале наших реформ, когда "шоковая терапия" еще только разворачивалась, устроил очень представительную международную конференцию по российской проблематике. От России на конференцию пригласили фактически всех заметных людей из тех, кто имел тогда отношение к реформам. Может быть, из уважения к сединам, а может, по другой какой причине, но меня попросили сделать на конференции первый, вводный доклад. Что ж, сделал. В нем, между прочим, я, в целом поддержав общую линию на рыночные реформы, в то же время предостерег реформаторов от чрезмерной жестокости в проведении преобразований. Осторожно так предостерег, безобидно - тогда я еще и сам не верил даже просто в возможность жестокости таких масштабов, свидетелями которой мы все вскоре стали. Но и этого осторожного предупреждения оказалось достаточно: через год доклады конференции были изданы в Лондоне на английском отдельной книгой, но вводного, т.е. моего, доклада в ней не было.

Нет, не подумайте, что я очень уж расстроился. Какая в конце концов разница! Одной публикацией больше, одной меньше - у меня их и так сотни. Огорчило другое: что прежние, что новые, что западно- что восточноевропейские, что старые, советские, что новейшие русские - все вы, ребята, оказывается, одним мирром мазаны. И все действуете в общем-то одинаково.

Так что, на мой лично взгляд, дорогие соотечественники, самый главный закон мира давным-давно еще открыли французы. Помните их поговорку: "Чем больше все меняется, тем больше все остается по-старому"? Похоже, что оно действительно так и есть. И у нас так, и у них.

Диалог с Левитаном

Если иметь хоть какую-то склонность к мистике - а я, кажется, ее имею, то необходимо будет признать, что само рождение мое сопровождалось такими напутственными словами, что груз их мне приходится ощущать вплоть до сегодняшнего дня. Причем ощущать именно в себе самом, а это на деле, наверное, даже еще хуже, чем любые напоминания и понукания извне.

Покойный мой отец - старый русский инженер, геодезист, картограф, исходивший из конца в конец всю Россию со своим теодолитом - не раз, бывало, вспоминал:

- Шесть утра. Только что родился ты. Я стою у дверей родильного дома на Самотеке, а на столбе напротив висит черный, раструбом, громкоговоритель. Ну радио то есть: такие громкоговорители тогда на всех углах и площадях Москвы висели. Вдруг захрипело в нем что-то, ударили куранты. А потом диктор наверное, Левитан, кто же еще? - в этот раструб и отчеканивает на всю площадь: "Сегодня ночью, в два часа столько-то минут, после тяжелой продолжительной болезни скончался великий пролетарский писатель Алексей Максимович Горький". Не знаю, что на меня нашло, но повернулся я эдак гордо к этому столбу, к громкоговорителю, и говорю: "Ну, и ладно, ну, и пусть! Горький умер - Шмелев родился!". Вот так-то, друг. Учти. Как-никак, то были первые слова, с которыми к тебе обратилась жизнь...

Действительно, я родился 18 июня 1936 года, в ту самую ночь, когда скончался А.М. Горький... Нет-нет, речь здесь, конечно, не о каких-то сравнениях и сопоставлениях. Не настолько уж я самонадеян и не настолько всерьез отношусь к самому себе. Речь всего лишь о тех словах, которые по какой-то прихоти судьбы были произнесены при моем рождении. А могли бы быть и не произнесены.

Писал же я потом, так уж получилось, почти всю свою мало-мальски сознательную жизнь. В раннем детстве это были пьески для домашнего кукольного театра. Потом, в юности - это уж как водится - стихи. Потом, годы долгие и десятилетия, писал прозу. А теперь вот, под старость, пишу и сам толком не знаю, что: рассказики - не рассказики, заметки - не заметки, мемуары - не мемуары. Одним словом, "фитюлечки" - что-то, в общем, такое-эдакое, что вроде бы даже и не подходит под какой-нибудь установившийся канон.

А писал я... Писал я, пожалуй, обо всем. Про любовь писал? Писал. Про растерянность, тоску, про одиночество человеческое от колыбели до могилы? И про это тоже писал. Человек и власть, человек и общество, человек и люди вокруг него? О, об этом-то я писал, наверное, больше всего. Можно даже сказать, что основным мотивом того, что написано мной, всегда было именно это извечное и неразрешимое: "один и все, один и мир, один и небытие". Рок, судьба, господин Случай в жизни человека? Конечно же, и об этом тоже писал... Что еще? Роса на траве по утрам, вишни под окном в цвету? Ночные улицы, фонари, щемящая пустота городских бульваров? Ну, как же можно было обойтись без этого? Так ведь оно и не обошлось.

Мало, но я писал и о добре и зле, о злобе человеческой, о ненависти двуногих существ друг к другу. А мало писал потому, что все это было не очень интересно для меня. Грех Бога гневить: судьба (по крайней мере до сих пор) была довольно милосердна ко мне, людская злоба прошлась по моей жизни лишь по касательной. А о трагедиях вселенского, так сказать, масштаба я в основном лишь знал, слышал, но напрямую втянут в них никогда не был.