И насчет вериг - это я тоже, признаюсь, так, больше для полемики: на самом-то деле никого еще в истинно белых, непорочных ризах и в тяжких веригах на изможденных чреслах я лично ни в нашей истории, ни тем более в нашей нынешней жизни не встречал. А встречал преимущественно либо мошенников разной степени наглости, либо вконец заучившихся дураков разной степени упертости. И вся эта вековая российская дискуссия (начиная еще с Сергея Михайловича Соловьева) о том, что же лучше - цинизм попа Сильвестра, автора "Домостроя" и главного консультанта юного Ивана Грозного, или святость Нила Сорского, - к нашему времени, убежден, превратилась лишь в пустое сотрясание воздуха, в беспредметный спор, который за безнадежностью его давно уже пора нам всем кончать.

Впрочем, нет. Одного человека в нашей российской жизни, которого можно было бы отнести к почти святым, я, думаю, встретил. Это покойный академик Андрей Дмитриевич Сахаров - представлять его в России, уверен, пока еще, слава Богу, не нужно никому.

Перед этой фигурой я всегда преклонялся и преклоняюсь вплоть до сегодняшнего дня. И он вроде бы ко мне тоже относился неплохо. Так что да простит мне его верный друг Елена Георгиевна Боннэр, если мои воспоминания о нем покажутся ей не совсем хрестоматийными. Все мы люди! И я тоже, надеюсь, имею право на свой суверенный взгляд на мир - пусть даже если он ошибочен или по меньшей мере далеко не во всем совпадает с тем, что стало у нас общепринятым.

Мое убеждение: Андрей Дмитриевич последние десятилетия своей жизни сам, сознательно просился на крест. И это при том, что он, насколько я знаю, всегда гордился той ролью, которую он сыграл в создании советского ядерного оружия и, соответственно, в достижении нашего военно-стратегического равновесия с США. Но, судя и по его поступкам, и по тому, что было им написано, чувство вины перед чем-то или перед кем-то Высшим ему, видимо, тоже было присуще. Раньше бы, я думаю, сказали: кается человек, грехи свои замаливает, прощенья просит и у Бога, и у людей: "Распните, православные! Грешен, каюсь, виноват я перед вами...". Сейчас, конечно, так не скажут. Но, на мой лично взгляд, так именно оно на деле и есть.

А вот почему я написал не "святой", а "почти святой", думаю, само собой, без особых разъяснений, будет понятно из тех двух эпизодов, о которых я здесь дальше собираюсь рассказать.

Последние числа мая 1988 года. У главного редактора "Московских новостей" Егора Яковлева в его квартире в Староконюшенном переулке собралась небольшая вечеринка: помимо, естественно, хозяев, еще Андрей Дмитриевич с Еленой Георгиевной, историк Юрий Афанасьев с женой, известные наши кинорежиссеры Тенгиз Абуладзе и Элем Климов и мы с женой.

Расходились поздно, уже заполночь. Андрей Дмитриевич и Елена Георгиевна должны были на своей машине подвезти до дома Тенгиза, а я на своих "Жигулях", как уговаривались, - Афанасьевых и Климова.

Первыми в лифте вчетвером спустились Сахаровы и мы с женой. Спустились, надо сказать, не без приключений: где-то между третьим и вторым этажами лифт вдруг встал, и Андрей Дмитриевич долго тыкал пальцем наугад в разные кнопочки на панели, прежде чем, задрожав и заскрежетав, лифт снова тронулся вниз. Неприятное, должен признаться, ощущение! И, думаю, любому будет понятно то чувство свободы, воли, освобождения, что охватило нас, когда мы все-таки выбрались на улицу и парадная дверь с каким-то хитроумным кодовым замком, врезанным в нее, захлопнулась у нас за спиной.

Но, как оказалось, это еще было далеко не все. Проходит минута, другая, пятая, десятая, двадцатая, а из подъезда за нами больше не выходит никто. Нет, что-то тут определенно не так! Там, в подъезде, явно стряслось что-то неладное. Они же, наши друзья, все вышли от Яковлевых вместе с нами и спокойно оставались ждать на лестничной клетке, пока лифт снова не поднимется за ними вверх. А если этот проклятый лифт, только лишь попугав нас, их-то как раз и прихватил всерьез? И они там висят теперь, беспомощные, между этажами, а дом уже весь спит непробудным сном, и они так и будут вчетвером, плечо к плечу, висеть в этой крохотной клетке-кабинке до утра, пока народ не повалит из дома по делам?

Андрей Дмитриевич своим аналитическим умом мгновенно просчитывает ситуацию, и вывод его однозначен: да, это, несомненно, авария лифта. Но как их оттуда высвободить? Открыть дверь подъезда мы не можем - нам неизвестен код замка. И позвонить Яковлевым мы тоже не можем: никто не помнит наизусть их телефон, а записной книжки, как на грех, ни у кого из нас с собой нет. Остается, похоже, одно:

- Ну-ка, выгребайте из карманов все двушки и гривенники! - командует Елена Георгиевна. - Вон на углу Арбата будка. Я иду звонить. Милиция, пожарная часть, справочная служба, наконец - должен же кто-нибудь знать, что в таких случаях надо делать?

Минут через пять-десять она возвращается: дозвонилась-таки до "Лифтремонта"! Говорят, скоро будут. Что ж, подождем...

Но проходит еще полчаса, потом сорок минут, потом час - никакими ремонтниками и не пахнет. А вечер душный, тяжкий, все еще накаленный дневным жаром, и, похоже, скоро будет дождь, а может быть, и гроза. Мы же толчемся у этой чертовой двери уже никак не меньше, чем полтора часа, у меня, чувствую, даже ноги стали отекать. А каково Андрею Дмитриевичу? Он ведь лет на пятнадцать постарше меня, и сердце, и вообще здоровье у него совсем не в лучшем состоянии (между прочим, жить ему тогда оставалось всего полтора года). Вон как он, и без того обычно бледный, еще побледнел. Видно даже в темноте...

- Андрей, ты как? - слышу, тихо, вполголоса, спрашивает Елена Георгиевна.

- Ничего, Люся! Ничего. Я только очень, очень хочу пить...

- Андрей Дмитриевич! - вмешиваюсь я. - Да поезжайте вы, ради Бога! Не беспокойтесь, я дождусь ремонтников. А потом я их, наших, развезу всех по домам. Тенгиз же хрупкий, маленький, они вполне все уместятся у меня на заднем сиденье вчетвером.

- Нет-нет, что вы! Мы с Люсей обещали. Нет, я так не могу...

Так они с Еленой Георгиевной и не сдвинулись никуда с места от этого дома, пока не подъехала наконец аварийная машина. Ну, конечно, как мы и предполагали - висят, бедолаги, между этажами, совсем уж было настроились терпеть до утра. Но зато какой восторг, какая неподдельная радость была, когда они увидели нас всех на улице:

- Не уехали! Ждут! Это надо же - ждут!

И другое воспоминание: без малого через год мы с Андреем Дмитриевичем стоим в кулуарах Кремлевского Дворца съездов и беседуем о какой-то очередной перебранке там, в зале, где идет заседание съезда народных депутатов СССР. Я спрашиваю его:

- Андрей Дмитриевич, а вообще - кто такой Гдлян? И что такое Гдлян? Вы ведь, кажется, знаете его...

- Знаю... И должен вам сказать... Должен вам сказать, что это очень опасный человек. Это человек, который готов бороться с 37-м годом методами 37-го года...

- Андрей Дмитриевич, ну так сказали бы людям об этом! А то никто уже совсем не понимает ничего. Что хорошо, что плохо - поди теперь разберись. Вон какой вокруг него ажиотаж!

- Видите ли... У Гдляна действительно есть серьезная поддержка в народе... И у меня тоже есть в народе определенная репутация... И я не думаю, что я должен ею рисковать...

"Ах, вон оно что! - думаю я. - Как же так, Андрей Дмитриевич? Два пишем, три в уме. Так и я тоже умею... А вериги как же? А крест? А абсолютный моральный авторитет?"

Но в дискуссию с ним я, конечно, не вступаю. Я слишком его люблю. Да и что это даст мне, что это даст ему, что это даст, наконец, нашему с ним, как я надеюсь, общему делу, если я сейчас вот, не сходя с места, докажу ему, что он, оказывается, слаб так же, как и я и как слабы мы все?

Должен сознаться: когда я собирался написать об этих двух эпизодах, я настолько был не уверен, что это надо было делать, что я решил предварительно посоветоваться с человеком, очень много значившим в ту эпоху, да и сейчас тоже широко известным в стране - с Александром Николаевичем Яковлевым. Как я и ожидал, он меня не одобрил.